Памяти Валерия Ефимовича Ронкина

Валерий РонкинВ ночь на 31 мая 2010 после тяжелой и продолжительной болезни умер известный диссидент, политзаключенный советской эпохи Валерий Ефимович Ронкин. Прощание состоится в четверг, 3 июня 2010 г. Сначала - в 11 час., в помещении НИЦ "Мемориал" (ул. Рубинштейна, 23). Около 13 час. автобусы отвезут желающих на Парголовское кладбище. Около 15 час. - похороны.

 

 

Валерий Ефимович Ронкин - автор книги воспоминаний "На смену декабрям приходят январи..." (М.: "Звенья", 2003) и десятков статей, публицист. Член петербургского общества "Мемориала".

Валерий Ефимович родился в 1936 году. В 1954 году окончил Ленинградский технологический институт им. Ленсовета. За написание книги-программы "От диктатуре бюрократии - к диктатуре пролетариата" (в соавторстве с Сергеем Дмитриевичем Хахаевым), издание неподцензурного журнала "Колокол", распространение листовок группа в составе 9 человек (В.Е.Ронкин, С.Д.Хахаев, В.Н.Гаенко, В.В.Иофе, В.М.Смолкин, С.Н.Мошков, Б.М.Зеликсон, В.И.Чикатуева, Л.В.Климанова) была арестована 12 июня 1965 года. Они получили сроки по статьям 70 (Антисоветская агитация и пропаганда) и 72 (Организационная деятельность, направленная к совершению особо опасных государственных преступлений, а равно участие в антисоветской организации) УК РСФСР (1960 года).

Ронкин и Хахаев получили по 7 лет лишения свободы и 3 года ссылки. Поскольку проживание в Ленинграде им было запрещено, после возвращения они поселились в городе Луге. В 1981 году в журнале "Поиски" была опубликована их статья "Прошлое и будущее социализма".

Во время Перестройки Валерий Ронкин начал печататься, иногда в соавторстве с Хахаевым в легальной советской, а потом и российской прессе. Однако многое из написанного приходилось писать для узкого круга своих знакомых.

Санкт-Петербургский НИЦ "Мемориал" на своем сайте Cogita!ru пишет: "Светлая память Валерию Ефимовичу! Ирине Тимофеевне, его жене и неизменной спутнице, наша поддержка и участие. Его дочери Марине и сыну Володе, его внукам - наши соболезнования. Его друзьям и подельникам, соратникам, "колокольчикам" - держитесь! Мы с вами!"

 

Сергей Хахаев и Валерий Ронкин Валерий Ронкин в НИЦ Мемориал, Петербург. Фото Ирины Флиге. Валерий Ронкин на  конференции 'Между памятью и амнезией: Следы и образы Гулага'. Европейский университет в Санкт-Петербурге, 7 ноября 2007. Фото Ирины Флиге. Валерий Ронкин на встрече с Владимиром Буковским в НИЦ Мемориал, Петербург. 2007. Фото Ирины Флиге.
Валерий Ефимович и Ирина Тимофеевна Ронкины на Соловках. Август 2007. Фото Надежды Киселевой. Валерий Ронкин на траурном митинге в Сандормохе. 5 августа 2007. В.Е.Ронкин в центре, слева Игорь Сажин (Сыктывкарский Мемориал), справа - Владимир Шнитке (СПб. Мемориал). Фото Татьяны Ворониной. Валерий Ронкин. Кира Румянцева, Татьяна Гаенко, Валерий Ронкин. Лейпясуо. 2008

 

 

* * *

 

Александр Даниэль

 

О Валерии Ронкине и его книге, или Из Москвы с любовью

 

Как это случилось и почему? Когда в суматошную, - чтобы не сказать сумасшедшую, - жизнь московской фронды второй половины 1960-x впервые вошла бодрая компания ироничных, молодых, но с очевидностью уже состоявшихся и каких-то удивительно светлых ленинградцев? Сначала были слухи.

Слухи утверждали, что в "колыбели революции" Петрограде раскрыт очередной подпольный кружок. Назывался он вообще-то "Союзом Коммунаров", но известность получил как "группа "Колокола"", по названию журнала, им выпускавшегося. Затем произошло очное знакомство, сначала - с друзьями и родственниками подпольщиков, а затем, когда наши герои отбыли свои сроки, и с ними самими. В Москве их стали ласково называть "колокольчиками"; так это и осталось.

Сама история с "Союзом Коммунаров" никакого особого "идеологического" интереса, честно говоря, не вызывала. Ну, марксисты и марксисты - эка невидаль. То ли они "истинные ленинцы", наподобие братьев Медведевых1, Григоренко2, А.Е.Костерина3, уже становившихся тогда знаменитыми диссидентами, и других, менее знаменитых, то ли принадлежат к какому-то иному социал-демократическому изводу (помнится, мелькало слово "плехановцы"), Кому в этом охота разбираться? Вопрос "како веруеши?" в диссидентской и околодиссидентской среде уже (справедливо было бы добавить - "и еще," не был актуальным. Идеологическое позиционирование в нашей среде уже не рассматривалось как сущностная характеристика человека; на смену идеологической парадигме пришла концепция прав человека - универсальный язык социальной (в том числе и политической) активности. Важно было не то, что Ронкин, Хахаев, Иофе, Смолкин и их друзья - марксисты, а Огурцов, Садо, Платонов, Бородин и их друзья (члены ВСХСОН4, другой группы питерских революционеров середины 1960-x) - православные националисты, а то, что их посадили в тюрьму за убеждения. Пожалуй, единственным обстоятельством, привлекавшим внимание к идеологии наших новых друзей, было то, что формально ту же веру исповедовала власть, их посадившая. Для одних это было лишним свидетельством неискренности режима, его равнодушия к собственным идеологическим постулатам, для других - столь же лишним подтверждением известного тезиса, согласно которому религиозное сознание воспринимает еретиков как врагов более злостных, нежели инаковерующих. Наверное, правы были скорее первые, нежели вторые: какое уж там религиозное сознание в аппаратах ЦК и КГБ в 1965-1966 годы! Да и срока вольнодумцам любого толка раздавались, кажется, с полным беспристрастием: инженеры Ронкин с Хахаевым получили "за Маркса" не больше и не меньше, чем африканист ВСХСОНовец Вячеслав Платонов - "за Бердяева". Однако для нас - сегодняшних, нас - читателей воспоминаний В.Е.Ронкина, вопрос об истоках тогдашнего мировоззрения его и его друзей не может не представлять определенного интереса. Как, где, вокруг чего складывалось это мировоззрение? Вокруг факультетской стенной печати - в годы студенчества? В рейдах комсомольских патрулей? В поездках на целину? В стройотрядах? В турпоходах? Во всяких экстравагантных предприятиях, вроде самодеятельных экспедиций, отправлявшихся на поиски Тунгусского метеорита?

Да ведь не было ничего особенного, уникального (для конца 1950-х - начала 1960-х) в идеологических предпочтениях наших героев!

Разговоры о социализме, бюрократии, демократии, России, революции; попытки построения "нового рационализма" (марксистского или иного) как альтернативы официальному политическому и духовному маразму, а также экономическому абсурду в 1960-е это было столь же естественной и неотъемлемой частью быта почти любой молодой компании "технарей", как и песни у костра.

Кажется, тот образ мыслей, о котором идет речь, был по преимуществу именно "технарским". Люди "чистого естествознания" - физики, математики, биологи - в те годы часто становились "инакомыслящими"; некоторые из них при этом "переступали грань" и проявляли, в той или иной степени, и соответствующую активность, публичную или подпольную. Но, по-видимому, эта категория советской интеллигенции в массе своей не была склонна искать общественные истины там, где искали ее наши "колокольчики", - на путях возвращения социалистической традиции к ее рациональным и гуманистическим истокам. Что же касается гуманитариев, то их оппозиционность закономерно вытекала из их профессиональных затруднений и особых идеологических обоснований, равно как и песен у костра, не требовала.

Истоки почти поголовного недовольства технической интеллигенции общественно-политическими реалиями советской жизни были совершенно очевидными. В принципе инженеры вполне готовы были заниматься тем самым делом, к которому призывали их партия и правительство: строить, налаживать производство, изобретать и совершенствовать механизмы. Мысль об обществе, сконструированном по рациональному чертежу, не может не греть душу инженера, а представления о социальной инженерии сводились 35-40 лет назад именно к чертежу. Далее происходило сопоставление чертежа с реальностью.

Воспоминания Валерия Ронкина построены, в сущности, как цепочка эпизодов, каждый из которых представляет собой коллизию между "чертежным" здравым смыслом идеалиста и реальностью советского (а в последней части книги - и постсоветского) абсурда. И чаще всего это столкновение происходит в производственной сфере; контекст, достаточно редкий для мeмуарного жанра, - но именно этот контекст определяет внутреннюю драматургию личности автора, его становление и развитие. Подобно новому Кандиду, бродит Ронкин по экономическим джунглям "реального социализма, задавая себе и другим наивные и неудобные вопросы и сам же на них отвечая. Каждый эпизод анекдотичен; и единицей повествования естественно становится анекдот.

Как известно, Владимир Войнович определил жанр своего "Чонкина", как "роман-анекдот". Возможно, воспоминания Валерия Ронкина следовало бы назвать "мемуаром-анекдотом" или, точнее, мемуаром, состоящим из анекдотов, не только в изначальном, пушкинском, но и в бытовом понимании этого слова.

В чем суть анекдотического восприятия действительности у Ронкина?

Пожалуй, ключевое понятие для описания авторского мироощущения - это "неувязочка". Абсурдистские ситуации преследуют Ронкина всюду: в школе, в институте, на производстве, в следственном изоляторе КГБ (одно опереточное появление майора Сыщикова чего стоит: "я пробормотал: "Не может быть, так только в книгах бывает""), в мордовских лагерях и во Владимирской тюрьме, в ссылке, вновь на производстве. А на ронкинские педантизм и идеализм жизнь реагирует всегда одинаково: цитатой из анекдота же, впрочем, довольно известного, - "а вот неувязочка нам по фигу".

Разумеется, жанровые пристрастия характеризуют в первую голову самого мемуариста. Ронкин и в самом деле прежде всего ироничен: он постоянно посмеивается над собой (над собой - в первую очередь), над друзьями, над врагами, но главным образом - над ситуацией.

***

 

Гораздо важнее идеологии была стилистика компании. (Познакомившись с мемуарами Валерия Ронкина, читатель, надо полагать, согласится, что слово "компания" здесь много уместнее, чем слово "группа", - да это верно и для почти любой независимой коллективной общественной инициативы последних советских десятилетий.) А стилистика - это уже не только личная собственность Валерия Ефимовича Ронкина, но и достояние всей компании "колокольчиков". Сомневающихся просят перейти непосредственно к чтению мемуаров.

Про "колокольчиков" не рассказывали мрачных и патетических историй. Про них ходили разные байки. Собственно, они и сами о себе рассказывали в основном байки, причем делали это с огромным И нескрываемым удовольствием. Показательно, что первый исторический очерк, посвященный их делу и написанный одним из участников группы, Вениамином Иофе, наполовину состоит из таких баек5. Воспоминания Ронкина, в сущности, состоят из них на три четверти.

Стилистика все и решила. История выпускников Технологического института и бывших бригадмильцев, угодивших в политические лагеря не только ради идеи, но отчасти из озорства, как-то удивительно пришлась ко двору в той среде, которая и сама-то слегка стеснял ась собственных внезапно пробудившихся гражданских эмоций, и предпочитала скорее подсмеиваться над собой, нежели говорить о себе с пафосом (впоследствии пафос, конечно, пришел, куда ж без него! - но это случилось много позже). И, кроме того, была в этих весельчаках, экспериментировавших над собственными судьбами, какая-то необыкновенная чистота, точность звука, свежесть и честность. Не гражданская честность, - этого добра хватало и без них, - а простая, человеческая. Все это казалось необходимым контрапунктом к уже слегка тронутой бесовщиною диссидентской Москве.

Эта Москва познакомилась с Ронкиным и его друзьями сначала заочно, по письмам Юлия Даниэля и Александра Гинзбурга из лагеря, а также по нескольким строкам в знаменитой книге Анатолия Марченко "Мои показания" 6. Потом перезнакомились с женами - Ирой Ронкиной, Лидой Иофе, Ниной Гаенко, с друзьями - Володей Шнитке, Володей Сиротининым, благо последний жил в Красноярске и его квартира стала перевалочной базой для всех, кто ездил навещать ссыльных в Восточную Сибирь.

(Автор этих строк свел знакомство с семьями Ронкина и его однодельцев раньше многих, весной 1966 года, в поселке Явас, "столице" Дубравлага - мордовских политических лагерей, куда и мы, и они приехали на свидание с близкими.)

А потом, в назначенные Фемидой сроки начали открываться ворота Дубравлага и Владимирской тюрьмы и на свободу один за другим выпорхнули сами персонажи легенды: Борис Зеликсон, Люся Климанова, Валя Чикатуева, Валерий Смолкин, Сергей Мошков, Вениамин Иофе и другие.

Некоторые из них не только вошли в диссидентский круг общения, но и приняли самое активное участие в диссидентской работе. Так, Смолкин в Вильнюсе, а Иофе в Питере к середине 1970-х стали функционерами Общественного фонда помощи политзаключенным и их семьям (так называемого фонда Солженицына), которым вплоть до своего очередного ареста руководил их лагерный знакомец Гинзбург. Другие ушли в профессиональную и частную жизнь.

Последними, уже в 1974 году, явились ссыльные Ронкин с Хахаевым: один из Коми, а второй из Абакана. Мелькнули на московских горизонтах, и ушли в лужское затворничество - жить дальше и, как теперь понятно, обдумывать прожитый опыт.

"Колокольчиков" полюбили - сразу и бесповоротно. За что? Да, в общем, ни за что. Если вы спросите кого-то из многочисленных московских друзей бывших "коммунаров", почему при произнесении их фамилий тот расплывается в непроизвольной улыбке, то наверняка услышите в ответ что-нибудь не вразумительное, вроде "люди уж больно хорошие".

Не станем и мы пытаться вникать глубже в эти материи. Сказанного достаточно.

***

 

Несколько слов собственно о Валерии Ронкине и его мемуарах. Много распространяться на эту тему было бы странно: читатель держит книгу Ронкина в руках и, надо надеяться, сам разберется, чем оная книга и ее автор замечательны.

И все же хотелось бы поделиться некоторыми предварительными соображениями.

Было бы лукавством отрицать, что В.Е.Ронкин как личность известен и интересен лишь сравнительно узкому (хотя, учитывая необыкновенную общительность нашего героя, и не такому уж узкому) кругу друзей и знакомых. Для них (в частности, и для автора предисловия) он - Валерий Ронкин, "Бен", удивительно умный, удивительно милый и вообще родной человек. И все, сходящее с его пера, - будь это ехидные заметки о "приватизации по Чубайсу", рассуждения о прошлом, настоящем и будущем социализма или трактат о мотиве "гуси-лебеди" в славянском и тюркском фольклоре, - имеет высокую ценность: просто потому, что это сочинил Бен.

Для остальных же, тех, кто не имеет удовольствия знать автора этих воспоминаний, он - не более чем историческая личность, человек, ассоциирующийся с одним из самых ярких и колоритных эпизодов. В истории сопротивления режиму 1960-х годов. И в его воспоминаниях такого читателя интересует, прежде всего, то, что связано с этим эпизодом.

Но подпольная деятельность "Союза Коммунаров", арест, следствие, суд, лагерь, ссылка - все это занимает меньше половины объемистого тома мемуаров В.Е.Ронкина. И кое у кого, несомненно, возникнет соблазн: пропустив занудноватые описания детства, ворох студенческих и целинных историй, турпоходы, комсомольский и бригадмильский активизм персонажей, производственные байки и т.п., сразу перейти к "историко-политической" части воспоминаний. А затем, дождавшись момента, когда наш герой покинет место ссылки с вдохновляющим названием Нижняя Омра, с облегчением захлопнуть книгу и расстаться с Ронкиным и его друзьями навсегда.

Очень не советуем. Хотя бы потому, что бригадмильство (включая "борьбу со стилягами и хулиганами"), комсомольство и турпоходы перетекают у Ронкина и его друзей в подпольную активность с неподражаемой естественностью. Никаких особенных рефлексий, мучительных раздумий, клятв на Воробьевых горах (может, просто потому, что в Питере нет Воробьевых гор?). "Сергей спросил меня: "Что будем делать?"". И, через несколько строк, посвященных распределению ролей в их студенческой компании, ответ: "Мы написали листовку".

Ну что, В самом деле, делать, если все не так хорошо и правильно, как хотелось бы? Разумеется, написать листовку. Еще лучше политический трактат (что Ронкин с Хахаевым и сделали несколько позже). А еще лучше - выпустить подпольный журнал. Если же и то, и другое, и третье - совсем славно.

В этой связи мемуарист меланхолически замечает: "Сам вопрос в контексте наших отношений касался только конкретных действий".

***

 

Вообще, диссидентские мемуары - это всегда, или почти всегда, "роман воспитания. Описание собственно диссидентской деятельности, подпольной или публичной, обычно оказывается самой скучной и тривиальной сюжетной линией, важной только историку. Ронкин (вероятно, интуитивно) разрешает эту проблему, прибегая все к той же стилистике анекдота и тем спасая ситуацию.

А вот вопрос "Как же мемуарист дошел до жизни такой?" представляет, нам кажется, неизменный интерес для любого читателя, а не только для историка общественных движений.

Естественно, что разные мемуаристы отвечают на этот вопрос по-разному.

Выходцы из социальных низов (Юрий Орлов7, Анатолий Марченко8) аккумулируют и умножают силой своей личности и своего таланта яростную и презрительную ненависть рабочего класса к правящим слоям, ко всему, что ассоциируется с "начальством": отрицание политического режима и официальной идеологии у них - не более чем производная от этой глобальной ненависти.

"Воспоминания" Револьта Пименова9 демонстрируют нам оппозиционность, вырастающую из жаркого интереса к российской истории. Его одноделец Борис Вайль10 приходит к аналогичным итогам в ходе историко-философских размышлений, в результате внезапного озарения, параллели между советским социализмом и германским нацизмом, подсказанной случайным собеседником.

Петр Григоренко в книге "В подполье можно встретить только крыс" повествует о мучительном преодолении искренним и, честным идейным коммунистом самого себя, о бескомпромиссной интеллектуальной последовательности, приводящей автора сначала к наивно-романтической подпольной борьбе за "восстановление истинного ленинизма", а затем - к свержению всех идеологических кумиров, которым он поклонялся десятилетия. При этом наиболее интересно проследить за тем, как при полной смене идеологических ориентиров мемуарист в значительной степени сохраняет в себе прежнюю, армейско-коммунистическую, стилистику и структуру мышления.

Мемуары Григория Подъяпольского11 раскрывают нам особый, малоизвестный или, во всяком случае, слабо зафиксированный в мемуаристке мир "катакомбного свободомыслия" (сам термин, кажется, принадлежит именно Подъяпольскому). Мир этот сохранялся в старой русской интеллигенции, в основном - на семейном уровне. Зачастую такое свободомыслие опиралось не только на культурную, но и на религиозную традицию.

В ряде статей и интервью Ларисы Богораз12, Павла Литвинова13 и других представителей нового поколения советской интеллигенции, не имевшего уже никакой генетической связи с интеллигенцией дореволюционной, часто повторяется мысль о русской культуре (прежде всего о русской классической литературе) как источнике диссидентского мировосприятия.

Наконец, воспоминания Андрея Caxapoвa14 являются, как это ни банально звучит, доказательством того, что в "естественнонаучном" мышлении неизменно присутствует потенциал оппозиционности. При наличии определенного уровня интеллектуального бесстрашия этот потенциал реализуется почти автоматически.

В этом ряду записки Валерия Ронкина занимают особое место.

Ронкин - выходец из сравнительно благополучной советской семьи, принадлежащей, условно говоря, к низшим слоям среднего класса. Его мать работала библиотекарем, а отец служил в армии в малых чинах; но с таким же успехом они могли быть учителями в школе, или врачами в поликлинике, или, как сам мемуарист, инженерами-технологами на производстве. Это в принципе ничего бы не меняло.

Ронкин не имеет оснований испытывать классовую ненависть к "начальству". К интеллектуальной элите, к "сливкам интеллигенции" он тоже не принадлежит. Он не относится к поколению тех, кто, подобно Петру Григоренко, Льву Копелеву15 или Алексею Костерину, в той или иной мере принимал участие в строительстве нового общества, и, следовательно, у него нет оснований чувствовать личную ответственность за результаты грандиозного социального эксперимента, поставленного в СССР. Не принадлежит он и к той духовной традиции, которая изначально противостояла (активно или пассивно, внутренне) этому эксперименту. Он не одержим историей или культурой (разве что испытывает определенный юношеский интерес к философии), и лишь по прошествии времени исторические и культурные категории становятся источником аргументов, которыми он подкрепляет свое уже сложившееся критическое мировоззрение.

Специфика становления Валерия Ронкина как личности состоит в том, что его идеология, его мировосприятие, складывающиеся жизненные интересы - вполне советские. Он - нестандартный продукт абсолютно стандартного советского идейно-политического воспитания; он образцовый комсомолец, он активист, он искренне предан коммунистической идее, искренне верит в марксистскую догматику. Предмет его озабоченности первоначально состоит исключительно в том, чтобы привести окружающую действительность в соответствие с этим, вполне официозным идеалом: преодолеть мещанство, бюрократизм, победить стиляжничество, хулиганство и прочие пережитки дореволюционного прошлого - и спокойно работать на благо социалистической Родины. Конечно, он довольно быстро понял, что указанные пороки продуцируются самим общественным строем, что Советский Союз стал жандармом Восточной Европы, что правящая верхушка давно "переродилась" и стала основным препятствием к построению истинного социализма, что однопартийная система - не более чем способ монопольного сохранения власти в руках правящей бюрократией. Ну и что? Ничего страшного. Надо просто написать листовку.

Разумеется, самая интересная проблема, которая возникает на этом месте, состоит в том, чтобы понять, почему Ронкин и ему подобные оставались именно "нестандартным продуктом", почему советская система воспитания не плодила Ронкиных сотнями тысяч. Возможно, все дело в том, что эта система имела принципиально двойственную природу: явным образом обучая человека идеологическим клише, она в то же время была неявно призвана обеспечить не слишком истовое отношение воспитуемого к этим же клише, проследить, чтобы он получил определенную дозу цинизма по отношению к любым ценностным установкам, в том числе и к тем, в верности которым ему предстояло клясться всю оставшуюся жизнь. Как правило, это срабатывало; исключения обусловливались чаще всего личностными. особенностями и спецификой времени. Из таких, как Ронкин, природных скептиков и рационалистов, трудно сделать циника и почти невозможно - конформистов. Особенно когда их становление происходит в такие эпохи, как конец 1950-х - начало 960-х, - годы, целиком окрашенные в романтические и иронические тона.

В случае Ронкина и его друзей мы, возможно, сталкиваемся с феноменом, аналогичным тому, который породил и. первых советских правозащитников. В одном случае эмпирическая реальность призывается на очную ставку с декларируемой идеологией, в другом случае практика советской юстиции "наивно" поверяется буквой советского же законодательства.

И, тем не менее, в определенном смысле Ронкин и его друзья и есть те "настоящие советские люди", о воспитании которых так пеклись на словах коммунистические идеологи в течение десятилетий. Люди эти получились чересчур уж искренними и последовательными? Извините: вы сами десятилетиями декларировали, что искренность, честность, гражданственность входят в число добродетелей советского человека. Вот и получите Союз коммунаров с журналом "Колокол" в придачу.

Усилия советской власти увенчались сокрушительным поражением. Неожиданно для себя она действительно вырастила "человека новой формации" - Валерия Ефимовича Ронкина.

***

 

Если диссидентские мемуары - это "роман воспитания", то почти неизбежным структурным элементом такого романа становится экзамен на аттестат зрелости. Экзамен этот начинается для диссидента тогда, когда прерывается его диссидентская активность и за ним, говоря традиционным литературным языком, захлопываются двери тюрьмы. Для XX века слово "тюрьма", - это в основном метафора; тюрьма в точном смысле данного термина, т.е. следственный изолятор, служит лишь приуготовлением к основному экзамену - лагерю. (Впрочем, настоящая, классическая тюрьма, знаменитая Владимирская "крытка", также не миновала нашего героя.)

Есть, правда, промежуточный экзамен - суд. У "колокольчиков" этот суд, как и следовало, ожидать, принимает характер студенческого капустника. Говорить об этой феерии комического в предисловии грешно: не следует перебивать читателю удовольствие. Тем более, все политические, как и несчастливые семьи, проходят судебный процесс по-своему, а счастливая семья советских политзаключенных 1960-х годов отбывала наказание в одних и тех же лагерях - мордовских.

Поэтому лагерные впечатления мемуаристов-диссидентов тоже образуют некоторую парадигму, в рамки которой небесполезно ввести и впечатления нашего Кандида.

Конечно, политический лагерь 1960-1970-x - сложное и многоплановое явление, и разные мемуаристы воспринимают и описывают его каждый по-своему.

Например, во фрагментарных записках Юлия Даниэля16 политический лагерь - место, где собраны лучшие из лучших, цвет национальной интеллигенции (независимо от образовательного статуса ). Лагерь - это торжество духовности над тупой и скучной силой, лишавшей заключенного свободы внешней, но не способной отнять свободу внутреннюю. Охранники ему вообще неинтересны.

Его одноделец Андрей Синявский видит лагерь как огромное полотно, где каждая судьба - голос из хора, а всё в совокупности - невероятное художественное произведение, порождение коллективного духа17. Лагерь Синявского фантастичен и метафоричен, как Тадж-Махал или Ангкор.

Для Михаила Молоствова, сидевшего в конце 1950-х - начале 60-х годов политлагерь это прообраз будущего, место возникновения, сшибки и сопоставления идеологий, политических прожектов, национальных и политических эмоций, моделей общественного поведения. В своем, к сожалению, неопубликованном мини-мемуаре "Моя феноменология" он рассматривает политлагерь как своего рода искусственную экспериментальную делянку, где вызревают неведомые миру плоды, которые однажды придется испробовать каждомy18. Кажется, вкус этих плодов настораживал Михаила Михайловича уже тогда. Охранники его тоже не очень интересуют.

Анатолий Марченко в книге "Мои показания" акцентирует внимание на противостоянии: с одной стороны - лагерная администрация, нагло и жестоко попирающая права заключенных, их достоинство, с другой - заключенные, стойко и мужественно борющиеся за свои права или, наоборот, сломленные и опустившиеся. Лагерь для Марченко - арена непримиримой борьбы.

В "Дневниках" и "Мордовском марафоне" Эдуарда Кузнецова19 политзаключенные в лагере особого режима - это кучка ограниченных и малообразованных людей, большинство из которых - ожесточенные фанатики или полусумасшедшие, затравленные люди; некоторых из них отличает от охранников лишь то, по какую сторону колючей проволоки они находятся. Этот взгляд на лагерь, кажется, выпадает из ряда; впрочем, подчеркнем, что речь идет не просто о лагере, а об "особняке".

Сергей Ковалев в своих мемуарах20 даже говорить не хочет о лагерной части своей биографии: лагерь для него - квинтэссенция советской скуки. Политзаключенные в массе своей - те же советские люди, с теми же советскими комплексами; образованных и интересных людей среди них не больше и не меньше, чем на свободе: "Советская власть не трудилась проводить тщательную селекцию тех, кого ей стукнуло в голову счесть своими противниками". Охранники - тоже обычные советские люди, просто они работают на такой должности, которая стимулирует не лучшие свойства личности.

Юрию Иванову, автору небольшого эссе "Город Владимир" 21, интересны не люди и не быт, а сам факт лишения свободы, метафизика неволи. Как же определяет для себя лагерную тему Валерий Ронкин? Пожалуй, главным для него в лагере является то, что это - место встречи, которое изменить нельзя, "брежневский университет миллионов", ну, не миллионов, конечно, а тысяч или даже сотен. Он не рассматривает свое пребывание в Дубравлаге ни как удачу, ни как неудачу - а как факт, из которого следует извлечь максимум возможного.. А возможности, которые предоставляет политический лагерь, - это общение с людьми, это новые идеи, с которыми, конечно же, невозможно согласиться, но о которых так интересно поспорить!

Что же касается лагерного начальства, то с ним, как и с начальством на воле, спорить действительно не интересно. Его интересно дразнить. Как и везде, Ронкин избегает "знаков и возглавий", уходит от необходимости как-то сформулировать интеллектуальные и духовные итоги. Но существуют элементы текста, где от знаковости и формульности уйти невозможно, - заголовки. Лагерная часть мемуаров Ронкина озаглавлена: "Мои университеты".

***

 

О дальнейшем, включая ссылку в Коми и полудобровольное, полупринудительное лужское изгнание, читателю лучше узнать от самого Ронкина. В предисловии уместно отметить лишь, что "роман воспитания" не заканчивается лагерными университетами" и хождением "в люди" в годы ссылки. Для слишком многих, включая весьма достойных людей, пребывание в местах не столь отдаленных стало апофеозом их жизненного пути, пиком духовного становления. Это ведь довольно стандартный вариант судьбы: выйдя на свободу, человек мечется, ищет себя, пытается определить свое место на новом этапе (увы, и здесь не обойтись без лагерной терминологии) жизни - и, в конечном счете, теряет себя окончательно. Зачастую эти метания кончаются новым сроком - не из-за верности выбранному когда-то пути борьбы и не из-за "пепла Клааса, стучащего в сердца тех, кто навсегда ушиблен политлагерем (такой вариант тоже возможен: пример - Анатолий Марченко), а просто от неприкаянности. Иногда человек замыкается в себе, гаснет, опускается, спивается; иногда подчеркнуто порывает с прошлым и старается забыть о годах неволи как о страшном сне, уходит в частную жизнь или в профессиональную карьеру, если, конечно, ангелы-хранители из госбезопасности не препятствуют ему в этом слишком активно. Испытание несвободой - страшное испытание; но испытание свободой - много страшнее.

Это верно и для общества, и для индивидуальной человеческой судьбы. Ронкин, да и другие его подельники счастливо преодолели это испытание. Каким образом? Воспоминания не дают прямого ответа на этот вопрос. Быть может, каждому из них в отдельности помогало то, что они - вместе. Ведь вся история этой компании бывших выпускников Технологического института (и примкнувшего к ним Мошкова) - это история, прежде всего содружества. Все мы начинали жизнь в каком-то содружестве и все были свято убеждены, что это содружество сохранится навсегда. Пушкинская бравада "Кому ж из нас под старость день Лицея торжествовать придется одному?" в молодости обычно принимается за чистую монету. Но лишь в редких случаях это юношеское мироощущение и в самом деле оборачивается устойчивой и неразменной валютой человеческой солидарности. "Колокольчикам", кажется, выпал именно этот выигрышный лотерейный билет. А нам, их друзьям, остается радоваться, что мы допущены если не внутрь круга, то в ближнее окружение. Мы и радуемся.

Что до Валерия Ефимовича Ронкина лично, то он по-прежнему живет в Луге - сейчас уже на пенсии, по-прежнему порождает огромное число статей и заметок на самые разные темы - иные из них время от времени публикуются в газетах; по-прежнему равен самому себе даже в собственной непрекращающейся духовной эволюции.

"Мир ловил меня, но не поймал", - сказал некогда о себе Григорий Сковорода. Эти слова с равным основанием можно отнести и к Валерию Ронкину. Александр Даниэль.

 


1 Рой Медведев (р.1925) - историк. Приобрел известность после появления в Самиздате во второй половине 1960-х годов написанного им обширного трактата "К суду истории" - первой попытки системного исследования феномена сталинизма с марксистско-ленинских позиций; в 1965-1970 гг. готовил и распространял в узком кругу периодический машинописный сборник "Политический дневник", с этих же позиций освещавший и комментировавший современные общественно-политические события. Жорес Медведев (р.1925) - биолог. Брат и единомышленник Р.Медведева. Известен как автор антилысенковской рукописи "Культ личности Сталина и биологическая наука", распространявшейся в начале 1960-х в Самиздате, а также ряда других самиздатских статей и обращений.

2 Петр Григоренко (1907-1987) - профессиональный военный, к началу 1960-х - генерал-майор. В 1963 г. организовал подпольный кружок под названием "Союз борьбы за возрождение ленинизма", позже - один из наиболее известных и авторитетных деятелей общественного движения 19601970-х гг. Автор мемуарной книги "В подполье можно встретить только крыс" (М.: Звенья, 1997).

3 Алексей Костерин (1896 - 1968) - писатель, публицист. С конца 1 950-х активно выступал против "искажений ленинской национальной политики", за восстановление справедливости по отношению к "наказанным народам" чеченцам, ингушам, крымским татарам, поволжским немцам. Вместе с Григоренко вошел в 1967-1968 гг. в круг московских диссидентов, стал активным участником протестной активности.

4 ВСХСОН ("Всероссийский социально-христианский союз освобождения народа") - подпольная организация, образовавшаяся в Ленинграде в 1963 г. и представлявшая религиозно-почвенническое направление оппозиционной политической мысли того времени. В основу программы "Союза" легла идея государственного пере устройства и возрождения России на основе православия как государственной идеологии. Организация была раскрыта в 1967 г.

5. Песков В. [В.Иофе]. Дело "Колокола,> // Память: Исторический сборник. T.I. M.,1976; Т.1 Н.-Й.:Хроника, 1978. С. 269-284.

6 Анатолий Марченко (1940-1986) - публицист и мемуарист. Его мемуарная книга "Мои показания" - первое литературное свидетельство о послесталинских политлагерях (см. в сб.: Марченко А.Т. Живи как все. Вильнюс; Москва: Весть-ВИМО, 1993).

7 Юрий Орлов (р.1924) - физик, ЧЛ.-корр. Академии наук Армянской ССР. В 1970-е годы - активист правозащитного движения, основатель и руководитель Московской Хельсинкской группы. Автор мемуарной книги "Опасные мысли" (М.: Аргументы и факты, 1992).

8 Анатолий Марченко. Живи, как все // Марченко А.Т. Живи как все. Вильнюс; Москва: Весть-ВИМО, 1993.

9. Револьт Пименов (1931-1990) - математик, публицист, мемуарист, общественный деятель. В 1956-1957гг. организовал в Ленинграде подпольный кружек. Дважды (в 1957 и 1970) был осужден по политическим обвинениям. Автор нескольких историко-публицистических работ, ходивших в Самиздате. В.Е.Ронкин неоднократно упоминает о нем в мемуарах. Наиболее полный опубликованный вариант его собственных мемуаров Пименов Р.И. Воспоминания. М.: ИЭК "Панорама", 1996.

10. Борис Вайль (р.1939) - библиограф. Одноделец Р.И.Пименова как в 1957, так и в 1970 г. Его воспоминания опубликованы в Англии (Вайль Б.Б. Особоопасный. Lnd.: OPI, 1980).

11. Подъяпольский Г.С. Золотому веку не бывать М.: Звенья, 2003.

12 Лариса Богораз (p.I929) - лингвист. Неоднократно упоминается на страницах воспоминаний В.Е.Ронкина как жена eгo солагерника Юлия Даниэля. В 1966 - 68 гг. - одна из тех, вокруг кого консолидировалось возникающее общественное движение. В августе 1968 г., после вторжения советских войск в Чехословакию, участвовала в известной "Демонстрации семерых" на Красной площади.

13 Павел Литвинов (p.1940) - физик, педагог. В 1967-1968 гг. был одним из неформальных лидеров общественного движения. Составитель двух документальных сборников, посвященных политическим процессам над инакомыслящими; участник "демонстрации семерых".

14 Сахаров АД. Воспоминания. М: Права человека, 1996.

15 Лев Копелев (1912-1997) - литератор, критик, филолог-германист. Автор ряда публицистических статей, ходивших в Самиздате, и мемуарных произведений, издававшихся за рубежом; в числе последних - воспоминания, озаглавленные "И сотворил себе кумира", - о собственном участии в коллективизаuии советской деревни (Анн Арбор: Ardis, 1978).

16 Даниэль Ю.М. Из неоконченной книги / / Даниэль Ю.М. Говорит Москва: Проза, поэзия, переводы. М.: Московский рабочий, 1991. с.9-27, 257-276, 300-301. C~I. также: Даниэль Ю.М. "Я все сбиваюсь на литературу": Письма из заключения; Стихи. М.: "Мемориал" - "Звенья", 2000. Обе названные книги не только тесно связаны тематически с мемуарами В.Е.Ронкина, но и пересекаются по множеству конкретных эпизодов.

17 Абрам Терц. Голос из хора //Абрам Терц [Андрей Синявский]. Собрание сочинений: В 2 т. М.; СП "Старт", 1992. т.1.

18 М..М.Молоствове см. примечание на с. 350. Фрагмент очерка "Моя феноменология" хранится в Архиве Общества "Мемориал" (Москва) (ф.155). Другой мемуарный текст Молоствова, посвященный политическому лагерю конца: 1950-х - началу 1960-х, опубликован под названием "Ревизионизм-58" в историческом альманахе "Звенья" (Вып.l. М.: Прогресс; Феникс-Аthепеum, 1991).

19 Эдуард Кузнецов (р.1939) - публицист, журналист; активист движения евреев-"отказников", стремившихся уехать из СССР в Израиль. Был одним из инициаторов попытки угона самолета летом 1970 г.; при говорен к смертной казни, замененной 15 годами заключения. Описал свое дело и пребывание в камере смертников в ретроспективных записках ("Дневники"), а последующее пребывание в мордовском лагере особого режима - во второй книге записок - "Мордовский марафон". Оба мемуарных текста см. в сб.: Эдуард Кузнецов. "Шаг влево, шаг вправо". Иерусалим: Иврус, 2000.

20. Сергей Ковалев (p.1930) - биолог, политический деятель. В 1968-1974 гг. - участник общественного движения, член первой независимой правозащитной ассоциации - Инициативной группы защиты прав человека (образовалась в 1969 г.), в 1971-1974 гг. - один из ведущих издателей самиздатского информационного бюллетеня "Хроника текущих событий". Воспоминания Ковалева "Полет белой вороны" по-русски публиковались лишь фрагментарно; компьютерная версия полного текста его мемуаров хранится в электронном архиве Общества "Мемориал".

21. Юрий Иванов (р.1930) - художник. В 1955-1971 гг. отбыл подряд несколько сроков заключения по политическим статьям. Его очерк "Город Владимир", написанный (или, по крайней мере, задуманный) во Владимирской тюрьме, был в конце 1960-х опубликован за рубежом; в России напечатан в сборнике "Самиздат века,) (Москва; Минск: Полифакт, 1997) без указания автора.

 

* * *

Кира Румянцева и Татьяна Гаенко

 

О Валерии Ронкине

 

Валерий Ронкин – человек во всех отношениях незаурядный. Ему присуща какая-то необыкновенная живость ума, "детскость" в самом лучшем смысле этого слова – радостная открытость к новому, неистребимая готовность "поиграть" со всем, что встретится на жизненном пути – наверное, именно поэтому мы, младшее поколение, всегда отличали Валеру (как мы его звали, не чинясь), всегда "липли" к нему, когда он появлялся в пределах досягаемости – а потом и сами ездили к нему в гости в Лугу, проводя там иной раз по нескольку дней в круглосуточных разговорах "за жизнь", как бывает в хорошей хиппанской коммуне.

Особенность состояла в том, что радушный хозяин отнюдь не был "освобождённым философом" – он работал технологом на абразивном заводе, и после волнующих бесед, заканчивавшихся глубоко заполночь, он иной раз едва-едва успевал прилечь перед своим обычным "пролетарским" подъёмом. Нам, конечно, всегда бывало по этому поводу немного стыдно – мы-то могли выспаться хоть чуть-чуть, пребывая в фазе или студенческих каникул, или просто бессовестного "проматывания" учёбы – однако пересилить себя и не задавать Валере новых и новых вопросов, не высказывать новых и новых идей мы были просто не в состоянии.

Характерно, что многие их этих разговоров были отнюдь не идилличны – наши отношения с родителями в ту пору переживали серьёзный кризис, и на Валере, как на их близком друге и "естественном стороннике", лежала особая ответственность – поэтому тем более важно, что именно с ним мы всегда могли говорить открыто и свободно, делиться наболевшим, вербализовать всевозможные щекотливые вопросы и т.д. и т.п.

Эта "школа отношений со взрослыми" сыграла для нас огромную роль не только в практическом аспекте, но и "по жизни вообще": мы в полной мере уяснили для себя, что не существует никаких неразрешимых проблем, никаких безнадёжных конфликтов – важно лишь, чтобы участники конфликта на самом деле, неформально, приложили бы к его разрешению хотя бы минимум доброй воли.

Прежде всего – к тому, чтобы понять (и принять) элементарную истину: другой человек – не таков, как ты, и вовсе не должен и не обязан быть таковым. Благо – не в том, чтобы быть одинаковыми, а в том, чтобы принимать друг друга разными.

Перу Валерия Ронкина принадлежит немало работ на самые разные темы – его интересы простираются от вопросов жизни общества до литературоведения и мифологии – и можно не соглашаться с теми или иными концепциями, которые автор предлагает читателю, но невозможно не поразиться широте эрудиции и смелости сопоставлений, побуждающих увидеть привычные вещи в непривычном ракурсе.

А что касается неистребимого ронкинского юмора, являющегося даже в весёлой компании наших старших своего рода "притчей во языцех" – то юмором его произведения приправлены весьма обильно, и вместе с тем зачастую этот юмор очень ненавязчиво и невозмутимо просвечивает между строк того или иного научно-философического рассуждения.

Большую часть работ Валерия Ронкина можно видеть на его личном сайте:

Однако самая значительное его произведение – автобиографическая книга "На смену декабрям приходят январи…" Мы от всей души рекомендуем вам, дорогие друзья, скачать себе эту книгу и прочитать её – ведь это не только увлекательнейшая история жизни человека, родившегося в СССР в 1936 году, а также история его семьи со времён Октябрьской революции и Гражданской войны – это галерея красочных иллюстраций к реальной истории нашей Родины, чего всем нам так не хватает сейчас, в завале торжествующего официоза, страшащегося любого проявления живой реальности.

 

* * *

Никита Елисеев,
обозреватель журнала «Эксперт Северо-Запад»

 

Рыцарь Веселого Образа

 

А какая жизнь не интересна? Особенно такая… В подзаголовке книги Валерия Ронкина «На смену декабрям приходят январи… : Воспоминания бывшего бригадмильца и подпольщика, а позже — политзаключенного и диссидента» собрано все, чтобы изумить подготовленного читателя, а неподготовленного… тоже изумить.

Хотя бы словом — бригадмилец (имеется в виду участник бригады по содействию милиции, нечто вроде позднесоветских ДНД — добровольной народной дружины, только значительно серьезнее). Да и ситуация была в пору создания бригадмилов посерьезнее. Сразу после ворошиловской амнистии 1953 года улицы городов и сел запестрели таким количеством уголовников, что милиции с ними справиться было трудновато. Вот и позвали на помощь общественность — благо идеалистов и энтузиастов тогда еще хватало.

Одним из таких идеалистов-энтузиастов был Валерий Ронкин. Нам очень трудно понять этих людей. Не только потому, что все советское превратилось не просто в прошлое, но в позапрошлое, в плюсквамперфект, но и потому, что в плюсквамперфект превратилось как раз (употребим инфантильный оборот) хорошее советское.

Поколение

Лучшее, что создала советская власть, были люди, родившиеся между 1933 и 1940 годами. Почему это так было, и одна ли тут советская власть «виновата», — я не знаю. Я констатирую факт. Это такой же факт, как и то, что поколение было уникально. Да простится мне вивисекторский оборот, но здесь был поставлен социальный эксперимент, результаты которого как следует не обработаны. Поколение 1933-1940 годов — единственное советское, выросшее в условиях победившей утопии (или антиутопии, как вам будет угодно). Куда как интересно прислушаться к лучшим его представителям. А лучшие — куда ж тут деться? Диссиденты. По крайней мере, они сделали логичные и честные выводы из полученного революционного, утопического воспитания.

Удивительно не то, что Валера Ронкин и его друзья по комсомольским стройкам и турпоходам, идейные марксисты, убежденные социалисты, создали в марте 1965 года подпольный кружок «Союз коммунаров» и нелегальную типографию; удивительно то, как по городам и весям юноши и девушки, изучившие и законспектировавшие очередную брошюру известного экстремиста В.И. Ленина про то, что «восстание — это искусство», не принялись захватывать почту, телеграф, телефон после первых же столкновений с некоторыми гримасами быта.

«Сейчас, вспоминая о 60-х годах, любят говорить о двоедушии, двоемыслии. Насчет души судить не берусь — это прерогатива теологов. Что же касается двоемыслия — слово это употребляют, на мой взгляд, неверно: „циничное братство двоемысленных, как плесень, возникшая в атмосфере оттепелей и детанта, есть всего только половое созревание советского функционера“. (Эрнст Неизвестный). Именно функционеры-то и не были двоемысленными — одна, но пламенная мысль одолевала их — как ближе устроиться к кормушке. Остальное было попугайским повторением: на трибуне — бессмысленных лозунгов, в кулуарах — столь же бессмысленной критики (и то и другое они заимствовали у разного рода „классиков“). Двоемыслием страдали именно мы. Рассуждали о свободе личности и преследовали „стиляг“, восхищались чекистами и презирали КГБ, готовились к „последнему, решительному бою“ и ненавидели милитаризм… Играли в коммунизм, вернее — уходили в коммунистическую эмиграцию от реальной жизни.

Через четыре десятилетия мой друг Сергей Хахаев сформулировал установки нашей подпольной группы: „Мы хотели распространить на всю страну идеалы нашего студенческого братства той поры“», — так рассуждает спустя много лет после создания подпольной организации, следствия, лагеря, ссылки, сотрудничества в самиздатских диссидентских журналах лужский житель, технолог-химик по образованию и профессии — Валерий Ефимович Ронкин.

Особенности жанра

Читается за два вечера, как детектив. Тому есть немало объяснений, одно из них — внутрилитературное. Сейчас интереснее читать воспоминания, чем беллетристику. Бывалые люди лучше рассказывают, чем беллетристы выдумывают. Потом — бывалым людям есть, что порассказать. В жанровом отношении книга Ронкина как раз и представляется таким сборником новелл, вроде: «Что я слышал от родителей?» «Через тот же МОПР (Международная организация помощи революционерам) Илье, занимавшему крупный пост в прокуратуре, удалось вытащить из румынской тюрьмы своего младшего брата, которому было лет семнадцать. На встречу „узника капитала“ собралась вся родня… Стол ломился от яств. (В те времена давно уже были узаконены и спецпайки, и спецраспредители; на столы ответработников „правоохранительных органов“ попадали и дорогие вина, и икра, и черт знает что.) Растерянный мальчишка оказался посреди всего этого изобилия. Тосты, звучавшие и в его честь, и в честь мировой революции, он выслушал. Потом встал и сказал приблизительно такое: „Сволочи! Страна голодает, а вы жрете и пьете! За это Сигуранца ломала нам кости?“ Потом вышел из комнаты и застрелился. Эту историю я помню, наверное, со школы».

Или: «Что я слышал от других?» «До нас в изоляторе находился солдатик внутренних войск, грузин. Он заболел, но, несмотря на высокую температуру, офицер приказал ему стоять на вышке. Был сильный мороз, и солдат попросил освободить его от дежурства. „Завтра придет врач и даст тебе освобождение, а пока попляшешь — согреешься“. Солдат вскинул автомат, передернул затвор: „Сам пляши!“ — и дал очередь перед ногами офицера. Парня ждал трибунал».

Или: «Что я сам пережил?» «Я иду к эскалатору на подъем, гэбэшники следом. Их уже стало трое. Стал на ленту, один становится сзади, двое других едут рядом на параллельном эскалаторе. Наскучив ситуацией, обращаюсь к „конвою“: „Брать будете?“ — „Нет“. — „Дорого я обхожусь государству, вам же платят!“ — „Не дорого. Платят нам мало. Обходился бы дорого — давно бы убрали“».

Однако, если бы книжка была просто собранием «пестрых глав», «бывальщин», она была бы не настолько интересна, чтобы ее читать взахлеб. Главное, что придает ей особое обаяние, — какая-то зыбящаяся интонация, не то ироническая, не то, наоборот, трагическая, но и в том и в другом случае — мужественная. Для чего пишут мемуары

В общем, понятно для чего: чтобы второй раз пережить пережитое. Отсюда — двойная странная интонация в воспоминаниях. В конце концов, любой мемуарист хочет совершить невозможное — Гераклит называл это «Войти в одну и ту же реку два раза». Но двойная интонация Валерия Ронкина — особого рода. Она уж очень сильна, парадоксальна. С одной стороны, это интонация веселого, доброго, много пожившего счастливого человека, не изменившего убеждениям, а если и изменившего свои убеждения, то в очень малой степени и не из корыстных, а из интеллектуальных соображений. (Верность — вообще одна из главных тем книги. Верность принципам, друзьям, семье, просто — верность. Ронкин убежден, что вот кому-кому, а неверующему, атеисту, в особенности нужна — верность.)

С другой стороны, это интонация человека не то чтобы надломленного; не то чтобы проигравшего, но… невостребованного; человека, запас социальной энергии которого не был использован на полную мощь.

Про это писал Василий Васильевич Розанов, когда рассуждал о Чернышевском: «Конечно, не использовать такую кипучую энергию, как у Чернышевского, для государственного строительства — было преступлением, граничащим со злодеянием. Каким образом наш вялый, безжизненный, не знающий, где найти „энергий“ и „работников“, государственный механизм не воспользовался этой „паровой машиной“, или, вернее, „электрическим двигателем“, — непостижимо». Кажется, что речь идет о Ронкине и его друзьях по созданному в начале 60-х годов «Союзу коммунаров». Стало быть, книга о поражении, о несбывшемся? Тем паче и материала для этого утверждения в книге предостаточно: от долагерного ленинградского «Союза коммунаров» до послелагерного лужского клуба «Перестройка».

Поражение?

Чего стоит такая, например, история одной из участниц клуба «Перестройка»: «Однажды, когда я клеил листовку на проходной, ее содержанием заинтересовалась пожилая дежурная Бухина. Оказалось, что ее дочка, так же как и мы, болеет за победу демократии. Так я познакомился с Раисой Гордеевной. Она вошла в наш клуб, в дождь и холод мерзла у стендов, развешивая листовки. Когда оборонное предприятие, на котором Раиса Гордеевна работала, развалилось и она месяцами сидела без зарплаты, то ни на минуту не усомнилась в демократических ценностях.

Дважды у Ронкина звучат горькие ноты. Один раз во время описания „холодной забастовки“ в лагере: „Отрядный капитан Рябчинский говорил нам: „У меня в квартире не теплее, так у меня же дети“. Степан Сорока отвечал: „А вы пустите нынешних зэков к управлению — и вам теплее будет“. Увы! Политзэки оказались неспособны сыграть решающую роль в перестройке, да и народ с большим интересом читает воспоминания гэбистов, чем наши. Посему утверждение Степана остается хотя и не опровергнутым, но и не доказанным“.

Другой раз — в самом конце книги: „Как это ни покажется странным, именно с началом реформ Гайдара, за которого я голосовал, я вдруг ощутил себя не субъектом истории, а объектом чьих-то непонятных мне манипуляций. Конечно, сказался и возраст…“ Но эти горькие нотки не зачеркивают удивительно светлого ощущения от воспоминаний.

Может быть, дело в том, что в отличие от большинства современных писателей Ронкину так же интересно писать, как и жить? В нем отсутствует напрочь, наотмашь то, что римляне называли taedium vitae („горечь жизни“). При всем своем донкихотстве, доподлинном, мучительном, он — весел. Мужественно весел. В отличие от Дон Кихота, на которого он очень и очень похож, он — Рыцарь не Печального, но Веселого Образа. Человек — добр

И то — для того, чтобы из комсомольского актива Технологического института в начале 60-х загреметь на нары в Дубровлаге по политическому обвинению (создание подпольной организации), нужно было обладать немалым (мягко говоря) запасом социального идеализма и политического донкихотства. Кто-то скажет, что в этом-то и заключается причина неуспеха Ронкина и таких, как он, в условиях перестройки и постперестройки: мол, в политике необходима некоторая доля цинизма — и чем переломнее время, тем большая доля цинизма необходима.

В последней части своей книги „Герои нашего времени (Приватизация)“ Ронкин рассказывает о своих, мягко говоря, непростых отношениях с директором Лужского абразивного завода Борисовым. Если бы беллетрист в каком-нибудь романе поставил друг против друга два эти характера, ему бы не поверили. Сказали бы: уж очень нарочито.

Идеалист, борец за светлое будущее и предприниматель, делец, которому в конце концов и достается это светлое будущее. „Борец за права человека вообще и трудящегося человека в частности“ и жесткий хозяин, у которого не забалуешь.

Вот этого в Ронкине нет — ни в каком случае. Рыцарь. И рыцарственность его подпитывается подспудным убеждением, которое он нигде не высказывает прямо, но тем оно для него естественнее, природнее: человек добр. Плохим его делают социальные обстоятельства. Но по природе своей человек — добр.

Вообще говоря, это — убеждение любого настоящего демократа; любого левоориентированного политика. Не знаю, так это или не так, не берусь об этом судить, но Ронкин-то убежден: это — так. Иначе и быть не может. Не мысль, не идея, но поразительное ощущение всечеловеческого братства — вот что делает воспоминания Ронкина такой счастливой книгой.

„Ко мне подошел старый, небольшого роста латыш по фамилии Штагерс. Я знал, что он ксендз, арестован за участие в национальном сопротивлении и что сидеть ему долго. От других заключенных я слышал, что во время послевоенного латышского партизанского сопротивления он решил отслужить службу в своем костеле. Для этого отряд партизан блокировал советский гарнизон, размещенный в деревне, и Штагерс с автоматом под облачением отслужил мессу. Старик был несколько смущен: „Вы еврей и неверующий, я не хочу обидеть или оскорбить Вас. Вас увозят Бог знает куда, и я прошу позволить мне благословить Вас“. Я наклонил голову, он сложил на ней свои маленькие ладошки и что-то забормотал, а у меня подкатил комок к горлу от жалости к человеку, чья старость проходит в лагерном бараке вдали от его родины; от великого счастья всечеловеческого единства, от гордости, что греха таить, за то, что и я оказался достойным быть причисленным к этому единству старым латышским ксендзом в мордовском лагере 17-а“.