8 декабря – 25 лет со дня смерти Анатолия Марченко

Иван Ковалев. Фото garani.ruИван Ковалев: Как с декабристов пошло, так все кто-то кого-то будит. Вот и меня в лагере будил-будил прапорщик Атаев, да все как-то никак.  А тут вот съездил я на "Пилораму" в лагерь-музей Пермь-36, посмотрел там на народ, да на комсомольчиков нелепых, за советскую власть агитирующих. А еще съездил на свою Пермь-35 вместе со старыми солагерниками, посмотрел на нынешних зэков да на нынешнее начальство. Ну, все как полагается, зэк тощий, начальничек пухленький. Вот Валера Смирнов там вспомнил эпизод 89 года.

- На этом самом месте, уже в перестроечные времена, одному из конгрессменов американских, что были тут с визитом, сунули записку. И тут же на него менты накинулись, руки стали выкручивать.
- И что же?
- Да что, отняли...
- А как же, куда он денется! - самодовольно посмеиваются нынешние менты.

Так что все и сейчас похоже, вот и старое вспомнилось. И 25 лет со дня смерти Анатолия Марченко тоже не позабудешь. Да тут еще Нателла Болтянская все меня расспрашивала да подначивала. Растолкала, в общем.

Кому спим, ебана морда?
Прапорщик Атаев. Объявление подъема.

Что сидим? Вышел и пошел писать письма.
Болтянская. «Эхо Москвы», «Народ против»

 


КОРОЛЕВА ДУР И ДРУГИЕ

Про медицину в лагере много было сказано и писано, но то все по большей части жуткие истории, кончившиеся плачевно или уж во всяком случае без "happy end-а". Ну, скажем, про жены моей Тани соседку по ШИЗО (это карцер внутри лагеря), кормящую мать, о которой доктор выдал справку, что молока у нее нет - это чтобы можно было ее в ШИЗО посадить. Молоко текло вовсю, весь лифчик мокрый (тоже не подарок, в холодном-то ШИЗО), а в соседней детской зоне (есть и такие, для детей, рожденных в тюрьме) надрывался голодный ребенок.

Так давай что повеселее, про медицину и вообще. Только одно предупреждение: мы ведь про тюрьму, а это грязь и вонь и унижение, так что кто особ чувствительный или слабонервный - лучше не читать, переключись на Джека Лондона. Там чистый снег, просторы, стихия вместо тюремщиков, да и пишет получше меня. Ну, скажем, вот такая история для пробы, читать или бросить.
 


Запах русской демократии

Вот говорят "кто пороха не нюхал...", а мы можем и пример такой привести, на современный лад, про демократию.

Вопрос на засыпку. Как передать на волю записку из лагеря? При условии "хорошего поведения" полагалось одно свидание в год, когда родственники могли пожить с заключенным от одного да трех дней на территории лагеря. Точнее сказать, не лагеря, а запретной зоны между двумя заборами. Зэка приводят в дом свиданий изнутри и пропускают через все обычные процедуры: разденьтесь, откройте, нагнитесь, раздвиньте. Не каждый раз, но довольно часто необрезанным еще и "отодвиньте", а женщинам - гинекологический осмотр, прямо так, за бесплатно. Могли еще и касторки заставить выпить и на горшок посадить, но это уж редко. Переодевают во всю другую одежду, и кальсоны и носки - только на время свидания, а по окончании будет то же самое с "нагнитесь, раздвиньте" и с обратным переодеванием. Родственников запускают снаружи, и те же "нагнитесь, раздвиньте". Что они с собой привезли (еду, курево), все осмотрят, часть могут и попортить - например, сигареты переломают. Что режется – покромсают, другое попротыкают, яйца велят очистить – помнится, кто-то из жен по этому поводу спросил: «Вы что же, думаете, я сама их снесла?»

Ни карандаша, ни бумаги не полагается. Про магнитофон и говорить нечего. На выходе родственникам опять - "нагнитесь, раздвиньте", как обычно. Я не нагнетаю, просто перечисляю. Вводная понятна? Ну и как с запиской будем?

Ответ (один из) - ее надо съесть. Ну, конечно, особо тут разжевывать нечего. Писали на тонкой бумаге от трансформаторов, так мелко, как могли, запаивали спичкой в несколько слоев целлофана - и глотали.

Еще одна сложность: про то, когда именно свидание будет, зэк точно никогда не знает. Так и носит эту "пулю" в себе, и подголадывает, чтобы не так часто "перезаряжаться". Андрей Шилков так месяц свидания ожидал, я знаю.

Ну вот, а на свидании происходит, как бы это выразиться, передача из рук в руки.

Конечным пунктом такой вот записки, где она расшифровывалась и превращалась в текст, часто была "Хроника". Так вот, есть легенда про Гарика Суперфина (сам он, правда, не помнит, но фразочка в его стиле), что однажды он понюхал такое послание, прошедшее не раз через человеческий желудок, и изрек: "Вот он, запах русской демократии".

Так что если кто тебе скажет, что в советских лагерях демократией и не пахло, - плюнь в глаза.


Доктор, это вам

Не часто, но бывало, что охрану можно было подкупить. Так что деньги в лагере могли пригодиться. Однажды вез я к отцу на свидание деньги, вот такой вот "пулей" в животе. Имея склад ума скорее технический, чем гуманитарный, до поездки я произвел несколько опытов - сколько времени и какое количество касторки мне потребуется, чтобы эту "пулю" извлечь наверняка. Конечно, тренировки проводил на "кукле", а не на реальной "пуле": вдруг пропадет, а денег исключительно жалко. 100 рублей тогда были все же деньги. Это сейчас, когда вспоминают поговорку про "не имей 100 рублей", так даже не очень понятно, о чем речь. А тогда, так это могло быть неплохой месячной зарплатой.

На подъездах к Перми проглотил я несколько этих "пуль", а на свидание протащил касторку под видом растительного масла. Кажется, даже предлагал потом поделиться с охраной. Не взяли. Благородство.

А на свидании - вот беда, могу предоставить сколько угодно известно чего, но не денег. Застряли. А в дверь сортира бьется отец, как мотылек на свет, и орет: "Иван, ты что там, веревку проглотил что ли?" Ну как я тебе скажу, что я проглотил... Вот, наконец, наметился просвет, купюры так и поперли. А одна "пуля" - ну никак, хоть ты тресни. Так и уехал с нею. В поезде Люся - биолог как-никак - говорит: "Ну ясно, будет у тебя аппендицит. Так ты смотри, не забудь перед операцией сказать доктору: что, мол, найдете, все ваше". Ну, молодец, успокоила пасынка.

Обошлось, правда, без аппендицита и доктора. Где-то через неделю обогатился я на 100 рублей ("Когда б вы знали, из какого ..." и так далее). Окропил их "Тройным", как святой водой, и побежал водки купить, пока одеколон не выветрился. Тот, другой запах, он постойче будет.

А еще говорят, деньги не пахнут.
 


Соблюдайте свою норму 9-Б

В те времена (это до 91 года, когда многие тюремные правила сменились стараниями моего отца) наказание голодом официально применялись. Разумеется, если так выразишься, так получится клевета (до трех лет, если без умысла), а если скажешь вместо этого "пониженная норма питания", так будет правда. В ШИЗО полагалась норма 9-Б, самая маленькая из всех. Килокалорий там было 1350, меньше меньшего необходимого (это 1700, если лежать при 20 градусах и не думать; а лежать днем нельзя, продление получишь, 20 градусов для ШИЗО - это жара, да и не думать совсем попробуй-ка). Смотрю сейчас интернет, на сегодня, оказывается, меньше всех нужно женщине-профессору 60 лет, это 2200 ккал. И то, таблица после 60-ти не продолжается, больше не прожить на таком, что ли? Ну, что говорить, женщиной я никогда не был и не стану, на профессора и сейчас не тяну, да и возрастная категория моя тогда была совсем иная, требующая сильно больше. Одним словом, в самом деле голодно. Норма мяса в 9-Б самая надежная, проверить легко: 0.

В самом-то деле проверять все эти граммы и калории нам с Валерой Сендеровым вовсе не хотелось. Ну морят, притом по правилам своим, так какая разница, отнимут эти калории сегодня или завтра, что там считаться.

Но вот однажды приводят в ШИЗО Толю Марченко и Степана Хмару. Негодяи там, на зоне, нашли в баланде червяков, прямо при всех предъявили начальству и тем самым "дезорганизовали работу столовой". Еда, в общем, была пристойного качества - по лагерным меркам. Черви встречались нечасто, надо отметить.

Развлечений в ШИЗО мало, читать-курить-есть-спать-гулять-писать нельзя или почти нельзя. Много ли остается. Писать - из этого списка того, что почти нельзя - означает, что письма нельзя, а заявления прокурору можно.

Ну вот я начал было сочинять запрос, а что же мне надлежит делать если и я в баланде червяка найду (баланда - это, как правило, жиденький супчик с кусочком рыбы - если повезет - и несколькими крупинками перловки, едва покрывающими дно; остальное вода). Сказать - дезорганизую работу столовой. Упаси боже. Съесть - так это же мясное, мне не положено, опять нарушение. А назавтра как раз "нелетный" день, баланду принесут. Количество баланды или каши, которое нам приносили, в течение года с лишним, что мы провели в ШИЗО без перерыва, уменьшилось в несколько раз. Мы даже определение нормы каши такое выработали: это такое ее количество, которое переносится ложкой из одной миски в другую без остатка за четыре приема.

Но это когда "нелетный" день. А так-то каждый второй день безопасный, только фунт черного хлеба да вода. Не забыть еще соль. Ее полагалось 20 грамм, но дали бы и больше, я думаю. А вот кипяток, я помню, ограничивали. У Валеры кружка была большая, а указ вышел когда-то посередине нашего сидения: больше 450 грамм в одну кружку не отпускать. Так и в самом деле, наливали неполную.

Не успел досочинять - настал "нелетный" день, баланда - червяк. Пришлось вместе с запросом послать и самого червяка. Я просил передать его в фонд помощи кому мы там в то время помогали в Индокитае (там, я слышал, это едят). Так и не знаю, дошло ли.

 


Хлеб наш

Можно получить 7 сортов хлеба, 7 «блюд», подсушивая его до разной степени поджарости на батарее в ШИЗО.

 


Новый год

Из дежурки надзирателей доносится запах мандаринов. Значит, и еще один год прошел.
 


Пишите нам

Писать письма из ШИЗО нельзя. А из ПКТ можно, но мало, одно письмо в 2 месяца. ПКТ - это тюрьма в лагере, а ШИЗО - карцер в этой тюрьме. Но однажды мне удалось послать письмо официально и как бы из карцера. Эпопея непрерывного (391 день) ШИЗО началась, когда я сидел в ПКТ. Сидел и потихоньку писал письмо жене Тане в другой лагерь. Сколько написалось, столько написал. Отправить не успел - пошли ШИЗО одно за одним. Вот где-то примерно между 10-м и 11-м пятнадцатисуточным сроком я и говорю начальнику, ДПНК (так зовется должность дежурного помощника, который объявляет о следующем сроке):

- Мои 15 суток кончились?
- Кончились.
- А следующие еще не начались, правильно? Они же еще не объявлены.
- Ну да, еще не начались.
- Так, значит, я сейчас на положении ПКТ, правильно?
- Да, на положении ПКТ...
- А раз так, я имею право на письмо. У меня есть готовое, я хочу его отправить.

И, чудо из чудес, таки отправил. Начальник лагеря был очень недоволен - говорил, я их всех обхитрил.

За 5 лет Таня получила от меня 2 письма.
 


Ода "окончательной протирке"

Писать прокурору вначале можно было неограниченно, потом 2 часа в день, потом - когда было замечено, что мы с Валерой использовали бумагу и карандаш для занятий математикой, а не для письма прокурору, - так и того меньше. Дошло до такого правила: в любой момент в камере не должно быть больше одного листа заявления прокурору. Исписал один, нужен второй - отдай первый, тогда получишь следующий. Надо свериться, что там было на первой странице? Отдай вторую, получи назад первую для чтения, потом отдай первую, получи вторую, чтобы продолжать.

Год с лишним в карцере - долгий срок. За это время и с чтением в правила были введены коррективы. 5 полагавшихся ранее книг отменили быстро. Оставались газеты. Но не газеты-газеты конечно, а газеты-туалетная бумага. Выдавались они в виде клочков, а не целого листа, но и на клочках можно почерпнуть что-нибудь незабываемое. Ну, например, такой ляп: «стадо из 40 коров и двух доярок».

Веселится зэк, нехорошо, плакать должен. Надо придумать что-то. А, вот, придумали. Народ в ПКТ бывал разный, образованный, газет на всяких иностранных языках понаоставляли. Вот стали нам давать клочки из немецких газет – не срабатывает, я с грехом пополам «шпрехаю». На английском тогда. Опять неудача, Валера «спикает». Наконец нашлось решение – то ли на арабском, то ли на иврите, что там Натан читал. Ну всем хорош Щаранский, только уж больно образованный. Мы-то на иврите ни в зуб ногой...

Попутно с вопросами языкознания в их туалетном приложении обкатывался также и переход количества в качество. Количество клочков и их размер стремительно приближались к нулю.

Применялась и научная организация туалетного дела. Дошло до такого правила. В камеру туалетную бумагу не давать вовсе. Ни клочка. Как так? А вот так. Ты садишься на парашу (дырку в полу), а как надо, зовешь дежурного, и он строго по одному выдает тебе эти микроскопические клочки через «кормушку» (отверстие в двери), благо дверь вот она, только руку протянуть.

Ну тут уж не мог я не включиться в эту клоунаду. Помнится, в письме в прокуратуру у меня было два альтернативных рацпредложения. Почему бы не применить к туалетной бумаге то же правило, что и с бумагой для заявлений в прокуратуру: выдавать нам второй клочок только в обмен на использованный первый. А то ведь можно и вовсе не давать нам ни клочка в руки. Вместо того чтобы подавать мне бумагу, пусть надзиратель войдет в камеру и обслужит меня сам. Правда, для этого пришлось бы вызывать наряд, поскольку одному ему запрещено открывать камеру.

Может, я поспешил немного и они бы и сами до этого дошли. Как бы то ни было, вскоре после такого письма собрался консилиум. Был начальник лагеря, оперативник («кум»), ДПНК, КГБ-шник, зачем-то начальник производства и, наконец, доктор. Веселился я один, а все офицерское собрание на полном серьезе обсуждало вопрос о количестве и размере потребной мне туалетной бумаги. Валера приглашен не был, так что обсуждение его нужд по этой части мы вели, перекрикиваясь через стенку.

Мои рацпредложения приняты не были, но на чем-то разумном сговорились. Что говорили господа офицеры, я не запомнил, а доктор произнес всего одну фразу.

«Иван Сергеевич, - сказал он, - я подтверждаю необходимость окончательной протирки, но вы же понимаете, это не от меня зависит».
 


Мойдодыр

Туалетные принадлежности полагается держать снаружи, в камеру ШИЗО они выдаются по требованию. Такие правила. Но там не сказано, что по каждому требованию выдавать. А раз так, вот тебе утром что полагается, попользовался, сдал – и до отбоя, когда дадут еще раз. А днем, требуй не требуй – ни мыла, ни полотенца тебе не будет.

На все вопросы по этому поводу начальство только самодовольно ухмылялось, доктор бормотал что-то про необходимость гигиены и свое бессилие, а заезжий прокурор не отрицал, что если я мыло припрячу, так буду наказан. А что насчет вытирания рук – так это «об себя», так считал прокурор.

За обсуждение этой проблемы в заявлении прокурору я получил очередные 15 суток. Кажется, там было что-то про бодрое хрюканье или вроде того, что получило такую оценку.

Ну и на три недели затянулась бодяга. Дадут руки помыть – будем есть, не дадут – так и не будем. Так у меня в кладовке скопилось килограмма три сухарей. Когда же я решил бросить это дело и сухари забрать, их быстренько скормили кроликам. Те были довольны, я надеюсь.
 


Половой вопрос

 

 

Саша Лавут рассказывал такой случай. Редакция «Хроники» решила однажды попробовать размножать издание на самодельном гектографе. Сняли комнату, попытались. Только полы краской перемазали, ничего путного не получилось. А это проблема, комнату надо возвращать хозяйке в первозданной чистоте. Что с полами делать? Каким-то образом, не помню деталей, сообщили об этой проблеме Ковалеву-старшему, который был в отпуске. «Половой вопрос будем решать ножом тчк» - гласила обратная телеграмма.

Вопрос полов, в другом значении этого слова, не всегда бывает так однозначен. В Лефортово, под следствием, давали одну простыню вместо двух. Хочешь спи на ней, накрывайся одеялом, которое никогда не отправляется в стирку, хочешь, наоборот накрывайся, и спи на голом матрасе. Я как-то поинтересовался у начальника тюрьмы, делавшего обход. Оказывается, женщинам по гигиеническим соображениям нужно две простыни, а мужчинам нет. Это начальник знал твердо, а вот на вопрос, он сам-то мужчина или женщина, ответить затруднился. Ведь если мужчина, так ему дома надлежит иметь в постели одну простыню, а коли он пользуетя двумя, так он тогда, должно быть, женщина.

В ШИЗО ни постели, ни простынь не полагалось, спали на голых досках. Нет простынь – и проблемы нет.

 

 

 

 


Поклон Нефертити

 

 

Это к рассуждениям об отсутствии цвета в лагере. А на самом деле не только в лагере, но и в "большой зоне".

До конца семидесятых это очень бросалось в глаза - толпа была монохромной, унылой, вечно куда-то спешащей, иной раз озлобленной. И пейзажи, проплывающие за окном электрички или поезда дальнего следования - чаще всего везущего меня в Пермь на свидание с отцом или обратно, - те тоже были под стать. Вечный унылый дождик; серая слякоть; череда грязных грузовиков на переезде; полуразвалившиеся избушки или складские бараки; дымящие вдалеке трубы заводов; бригада усталых баб, ворочающих тяжеленные шпалы под водительством бодрого мужичка; на полустанке нищие бабки в платочках по брови, в ватниках и сапогах, продающие грибы или ягоды; пьяный ветеран-орденоносец, развалившийся на лавке и ждущий поезда невесть куда, громадные, во весь откос, грязно-серые буквы "Слава КПСС" на подъезде к городу - короче говоря, нечто рвотное.

В лагере это еще усугублялось однообразием. Те же лица изо дня в день, те же "прически" "под ноль", ватники, сапоги, вохра, нельзя, не положено, лишен, конфисковано, вытоптанные и залитые мазутом жалкие зэковские огородики или клумбы.

В ШИЗО, лагерном карцере, добавь к этому изоляцию. Весь день в клетке, всего-то и "общества", что вонючая параша в углу, книг нет, писать нельзя, зябко даже летом, под ложечкой вечно сосет. Вывод в дежурку, где тебе объявят очередные 15, - развлечение. А вид из окошка - постылая решетка да облезлый забор в трех метрах от тебя, уже и все гвозди пересчитаны. Тоска.

Тюремщики тоже тоскуют: что бы еще придумать, как бы нас зажать побольше, чего еще лишить. Придумали. Повесили "намордники" на окна. Это такие жалюзи с внешней стороны окна, в точности как сейчас висят на восстанавливаемой музейной 36-ой «особой» зоне.

Но только створки на этих жалюзи направлены вверх. И это правильно, от земного пора отрешиться, "давай, брат, воспарим". А небо в приуралье чистое, закаты и восходы долгие, лазурь прям египетская. Но только свежая сосна этих досок такого нежно-желтого цвета, как песок у тех пирамид, что мы никогда не видали. Изумительное сочетание. И забор загородили, молодцы. Вот и египетские цвета, для глаза отрада. Не был бы в клетке, так, небось, и не заметил бы. А так вот, не хотели совсем, а научили лучше смотреть на вещи. Много часов провел, я глядя на небо и забывая о решетках и заборах. Одно из самых приятных воспоминаний, ей-богу. Даже благодарен отчасти - насколько можно быть благодарным тюремщикам.

Так для нас с Валерой Сендеровым, сидящим в соседней камере, появились египетские цвета. Ну а где цвета, там и царица. Опять же, и головной убор у нее был тоже лазурь с золотом.

Валера к тому времени уже был доходягой, а я так вроде и ничего, худой, конечно, но на ногах еще держался и сознания не терял. Держали нас по большей части в отдельных камерах, а в рабочую камеру выводили по очереди. Дело в том, что раз мы сидим за отказ от работы, так, значит, ШИЗО нам надо давать "с выводом": вдруг мы решим начать работать. И позже, когда режим сменился и стало ПКТ (внутрилагерная тюрьма в тех же камерах), так тоже, конечно, выводили в рабочую камеру. Вот там, в рабочей камере, с наружной стороны жалюзи-"намордника" я оставлял часть своего хлеба для Валеры. А чтобы он знал, что есть что взять, я просил передать "поклон Нефертити": ему понятно, а страже невдомек.

Это недолго, правда, продолжалось. Однажды этот хлеб нашли и вышвырнули, а тайник тем самым пришел в негодность. Позже, уже когда мы были на режиме ПКТ и имели право на 30 минут прогулки, я пытался оставлять хлеб для Валеры в снегу в прогулочном дворике. Но и это далеко не всегда было успешно. Много раз Валера был не в состоянии надеть сапоги, чтобы выйти, и пропускал прогулку. А когда не пропускал, так не мог нагнуться пошарить в снегу - черные мушки в глазах и вот-вот голодный обморок. Но Нефертити, впрочем, тут ни сном ни духом. Она не виновата.
 


Королева дур

Обыски в камере - это ежедневный ритуал. Часто и личный обыск тоже, то есть все эти "разденьтесь, нагнитесь"... ну понятно. Поначалу ничего, но где-то через полгода ШИЗО, может, месяцев чарез девять, Валера часто не мог встать с пола. Тогда его раздевали, а потом так и бросали голым – одевайся как знаешь. Если я был в камере (нас держали то вместе, то порознь), тогда я его одевал. Долго, с большими передышками, сам ведь тоже не атлет уже.

«Дистрофия»,- сказал доктор. «Второй степени». И прописал Валере пилюли – много. И сердечное, и для живота, и витамины. Только хлеба он не мог прописать. Каждый день приходила сестра с этими таблетками. То и дело пациент был не в состоянии встать и пройти 3 метра до «кормушки», чтобы их взять. Тогда сестра поворачивалась и уходила. И никакие мои уговоры, что я на открытой ладони, тут же, при ней передам таблетки Валере, не помогали. Не по правилам.

Я оказался покрепче, до дистрофии не дошло. Зато что-то такое развилось с кожей, стал необычайно чувствителен к холодному или горячему. Тронуть что-нибудь такое было больно, ну прямо как зуб с оголенным нервом. И тут один из наших надзирателей как-то неловко схватил меня за руку, когда выволакивал в рабочую камеру (сами мы ходить туда отказывались). Чуть шкуру с меня не содрал. Вздулся огромный пузырь, как от ожога - во всю ладонь. Позвали сестру, та чем-то помазала, наложила повязку.

Дня через два-три повязка была уже совсем грязная, я попросил сменить.

«А зачем вам это?» - говорит сестра.
Я удивился. «Что вы имеете в виду?»
«Я говорю, левая-то рука вам зачем?»
«То есть как это?»
«Ну так работать вы все равно не работаете, ложку держите правой рукой – ну а левая-то вам зачем?»

С тех пор эту сестру мы с Валерой иначе чем королева дур не называли.

 


Зубчик

 

 

У меня заболел зуб. Стал проситься к врачу. А это проблема, меня ж по зоне вести надо, контакты могут быть. К тому времени уже давно в наше ШИЗО никого не сажали, а возили отсиживать в другую зону. Один только Михайлов бал посажен на три дня. Так тот все три дня бубнил про то, как нам разрешить проблему с КГБ, так что это не в счет.

Прошло несколько месяцев – и вот, наконец, вывели меня в рабочее время, когда в зоне почти никого нет, на больничку. Это значит не в санчасть, где кто-то появиться мог бы, а в изолированное место. Встречает меня там симпатичный молодой доктор, засучивает рукава халата, берет в руки что-то такое вроде клещей и спрашивает:

«Ну, какой зубчик драть будем?»
«Что ж так сразу и драть? Мне бы пломбу поставить».
«Нет, это я не умею. Только драть».

Кое-какие зубы у меня оставались и после лагеря. А потом проблема была решена окончательно. После 40 зубы больше не болят.

 

 

 

 


Крыса

 

 

Прапорщик Зайцев скучал. От скуки он ловил крыс. Но не убивал сразу, а отрубал кусочек хвоста, подпаливал обрубок и отпускал: больше не попадайся. Вот если попадалась уже бесхвостая, ту он казнил.
 


Ташкент

Ташкент – это когда жарко или хотя бы тепло. Для ШИЗО это значит 18 градусов, а если холоднее, так дают бушлат (ватник). У Тани было холодно, и 14 и 12 нередко. Помню ее рассказ как при переодевании она спросила: «У вас тут ШИЗО или кордебалет? Этим платьем зад не прикрыть». Тогда только ей дали что-то, где было более пристойное расстояние между линией декольте и линией подола. Все равно в камере пальцы сводило от холода, и они с Ирой Ратушинской использовали свой хлебный паек, чтобы хоть как-то замазать щели в раме, сквозь которые задувало снег, а он не таял.

Мужикам легче: по крайней мере штаны есть. Что-то такое у нас хотели отобрать, то ли носки, то ли исподнее. Мы тогда вышвырнули остальное тряпье в коридор и сидели голышом. Так и мерзли два или три дня, пока не добились своего.

Мы с Валерой грелись о батарею, пока «кум» не сообразил закрыть ее такой решеткой, что и палец не просунешь. Менты смеялись: «Вот, вы думали Букин и за полгода не додумается, а он за три месяца сообразил!»

А уж про градусник, который то теряется, то ломается, а то «исправен», но ткни его в снег – он и там 18 покажет, - кто только не вспоминал. В нашем с Валерой случае была и небольшая вариация на тему: спор про то, как мерить температуру. То ли вносить в камеру из теплой дежурки, то ли сперва охладить на улице, а потом в камеру. По крайней мере, по нашему способу отпадает второй спор – достаточно ли времени термометр в камере или надо подержать еще.

Нет, вообще-то у нас было тепло. Только в ШИЗО мерзнешь и при положенных 18.

После лагеря у Тани болят коленки, а у меня при любой почти температуре подмерзает нога. Почему-то одна.
 


Последний срок Анатолия Марченко

Шапочное знакомство до этого не в счет, а по-настоящему мы с Толей подружились только в лагере. Для него это был последний срок, для меня первый. Дружба началась весело: нас обоих наказали за то, что мы поздоровались. Я подошел к нему в рабочей зоне. Толя работал в котельной, а мне по работе в первый же день надо было туда подойти. Дело в том, что просто так подойти поздороваться в рабочей зоне нельзя – свободное передвижение там запрещено. Можно идти туда, куда нужно по работе. Иначе грозят наказания за «нахождение не на рабочем месте». Так вот, хотя мы оба в этом случае были каждый на своем рабочем месте, но задержались на пару минут, и оба были наказаны за эту задержку.

Вот говорят «с этим в разведку пойду, а с этим нет». Точно так же и про лагерь. Трудно представить себе лучшего друга по заключению, чем Марченко. В самой зоне мы пробыли вместе очень недолго, а больше сидели по соседним камерам в ШИЗО и ПКТ (это внутрилагерные карцер и тюрьма). Общение там было сильно ограничено и из-за Толиной глухоты, и просто из-за того, что сидели не в одной камере, а через стенку. Но она не мешала почувствовать его надежность и постоянство. Вот человек, которому во всем можно довериться и во всем на него положиться. Такое представление о нем сложилось у меня очень быстро. И, мне кажется, это было общее отношение к Толе у всех, с кем сводила его лагерная судьба.

Что для "начинающих" зэков, что для уже бывалых Толя служил своего рода нравственным ориентиром. На общие темы в лагере говорят сколько угодно. Хоть про мировую историю, хоть про полеты на Луну, хоть про лагерные правила. Но когда дело касается каких- то конкретных решений: голодать ли, бастовать ли, писать ли лагерную хронику - тут каждый решает для себя. Но при этом внимательно смотрит и на то, как поступают другие. И оценивает других по их действиям, по решениям, которые они принимают. С другой стороны, есть и обратная связь, когда тем же способом проверяется правильность твоего собственного выбора. Толина позиция - безоговорочно, во всех случаях - была достойной, и всегда полезно было подумать о том, как бы он поступил в такой или другой ситуации.

Для лагеря, конечно, имеет значение, кто ты был на воле, но гораздо важнее - какой ты зэк, как сидишь. Разумеется, про Толю знали, что он очень известный правозащитник, писатель, книги которого напечатаны во многих странах... Но нельзя сказать, что все знали это так уж хорошо и подробно. Определяющими были его простота, отзывчивость и неизменная достойность позиции при любых обстоятельствах. Для какого-нибудь старика, сидящего второй десяток лет и весьма скептически относящегося к "этим диссидентам", это был просто Толик, свой парень, который всегда готов поделиться повидлом, или выручить пачкой сигарет (сам Толя не курил, но зачастую покупал сигареты для тех, кто был лишен "ларька" в этом месяце или у кого просто не было денег на этот "ларек"), а может быть, всего-то рассказал какой-нибудь анекдот и развеселил, когда было тоскливо.

Он как-то сразу подкупал. Ну, невозможно было не посмеяться вместе с ним и не почувствовать, что можешь запросто обратиться к нему и с серьезными заботами, и с шуткой, когда он рассказывал о своем последнем суде примерно так:

- Ох, Сергеич, я им там здорово дал! У меня на обыске черновики взяли, и теперь вот за них судить принялись. Говорят: "Марченко, вы в своих рукописях черните советскую власть, клевещете на нее, допускаете недопустимые выражения..." А я им отвечаю, дескать, никаких таких недопустимых выражений в моих рукописях нету, да к тому же это еще не законченная книга, а мои личные черновики, в которые вы никакого права соваться не имеете, а тем более судить за них. И вообще, говорю, если уж за черновики судить, так вам бы вашего Ленина следовало привлечь. У него-то действительно про советскую власть выражения так выражения. Пожалуйста, говорю, цитата из ленинского наследия, из его черновика, опубликованного в полном собрании сочинений: "Советы - говно, и советская власть - говно". Как, спрашиваю, тянет на 70-ю? Может, дадите ему срок - посмертно?

Ну, право слово, если до такого рассказа была какая-нибудь скованность в общении с Толей - знаменитость все-таки, - то после него, такого простого и веселого, не оставляющего и тени подозрения в заносчивости или напыщенности рассказчика, эта скованность немедленно бы исчезла.

Однако это вовсе не значит, что Толя был этакий рубаха-парень, всем открытый и свойский, со всеми запанибрата. В необходимых случаях он так же легко умел держать дистанцию, как и разрушить ненужную скованность в общении. Конечно, в первую очередь дистанция относилась к администрации.

Он вовсе не лез на рожон, не искал стычек или конфликтных ситуаций с лагерным начальством, напротив, старался избегать их, если это было возможно. Но уж когда действительно было необходимо, стоял твердо. И это знали все - и зэки, и администрация. Такая сдержанность и серьезность явно учитывались.

Работал Толя кочегаром в котельной. Как и все, что он делал, работал основательно, на совесть. И зэки в жилой зоне, и зэки в ШИЗО или ПКТ, и надзиратели в своих "дежурках", да, наверное, и их семьи в поселке, который отапливался той же котельной, - все знали, когда топит Марченко: просто было заметно теплее, чем в смену кого-нибудь другого. Однажды, в особенно лютый мороз, он на время отключил поселок от отопления, чем, конечно, заставил отдыхающих надсмотрщиков с полчаса поворочаться в медленно остывающих постелях. Зато мы с Валеркой Сендеровым просто блаженствовали в это время в ШИЗО. Трубы отопления у нас буквально гудели! Жаль только, что Толя не успел вовремя включить поселок снова, был застигнут, ну и, разумеется, поплатился.

Толя находил время и по зоне погулять, и книжки почитать. «Толя, что читаешь? – Да чужое, конечно. Свое-то всегда успеешь». Был у нас в зоне такой гаревый круг, достопримечательность на три политических пермских лагеря, по которому (до некоторых пор, пока не запретили) можно было погулять кругами, а хочешь - побегать. Толя, гуляющий по этому кругу, уткнувши нос в учебник английского и снявши слуховой аппарат, чтоб не докучали, тоже был уже как бы частью пейзажа.

Вот его оболгали в очередной раз в газете "Труд" уже в "эпоху гласности" (это погибшего в лагере лягали, еще и года не прошло с его смерти). Недоучка, дескать, тупой уголовник, ну и так далее в том же роде. А я видел, как упорно Толя занимается самообразованием, любой бы позавидовал. В лагере это бывает не так-то просто, а у него за плечами таких лагерных лет - двадцать. И многие могли бы позавидовать тому, чего он добился. Да, диплома у Толи действительно не было. Но когда вы встречаете умного, эрудированного собеседника, разве вы спрашиваете, есть ли у него диплом? А "недоучка" Марченко на равных разговаривал с людьми, имеющими самые высокие научные степени. С Толей на любую тему было интересно поговорить, у него на все был собственный взгляд, свое мнение. Не вычитанное и вызубренное, не подхваченное где-то, а свое. Это всегда чувствовалось. И не случайно книги Марченко читают на многих языках мира. Не всякий даже "доученный" член Союза писателей может похвастать такой широкой читательской аудиторией.

Но известно, что у нас писание книжек, когда у тебя есть собственное мнение, никак не укладывающееся в кривую генеральной линии, до добра не доведет. А иной раз и просто любовь к чтению может подставить подножку. Так случилось и с Толей.

Толю привели в ШИЗО в декабре 1983 года. В тот раз это было, кажется, за то, что он отказался выполнять работу, которую и не был обязан выполнять. Случай, кстати, был настолько явный, что даже прокурор потом признал правоту Марченко (вероятность такого события исчезающе мала). Как всегда, Толя пришел абсолютно спокойный, в ровном расположении духа, воспринимая это незаконное наказание как само собой разумеещеяся, не пытаясь оспорить его по дороге или в то время, когда ему зачитывали постановление уже в ШИЗО. Вообще нечасто случается, чтобы политический скандалил в такой ситуации, Толя же был из тех, от кого этого и ждать было нелепо.

Так же спокойно прошло и переодевание. Но вот дошло до книжек, и тут застопорило. Здесь необходимо маленькое отступление. Дело в том, что по лагерным правилам заключенный в ШИЗО имеет право держать при себе пять книг и даже пользоваться бибилиотекой. До поры это правило выполнялось. Однако незадолго до Толиного появления в порядке усиления "работы" с Валерой Сендеровым и со мной, уже долго безвыходно находившимися в ШИЗО, местные власти - пока на уровне районного прокурора - решили перестать благодушествовать и запретили нам читать. Нам так и не удалось добиться отмены этого решения - ни тогда, ни потом. Но Толя был в зоне и ничего этого не знал, поэтому запрет на книги был для него полной неожиданностью.

- Марченко, следуйте в камеру, книги оставьте тут.
- Мне полагается до пяти книг с собой в камеру, и без них я не пойду.
- Я вызову наряд!
- Вызывайте, хоть десять.
На этом разговоры в "дежурке" прекратились, я слышал только, как ДПНК Волков вызывал наряд (наряд - это несколько дюжих прапорщиков, грубая сила). Не возобновились разговоры и при появлении этой силы (из камеры слышно буквально все, что происходит в "дежурке", вплоть до тиканья настенных ходиков).

Отказываясь идти в камеру без книг, Толя настаивал на своем законном праве. Не объясняя, что отныне правила изменены, его стали избивать. Было слышно только сопение прибывшего подкрепления, звуки ударов по телу и глухие Толины вскрики, еще какая-то возня и шум сдвигаемой мебели. После этого по коридору проволокли тело - я слышал, как ноги волочатся по полу, - и бросили в камеру напротив моей. Было ясно, что Толя в наручниках, для того и наряд вызывали. Но вот почему он не откликается (а кричал я громко), это было непонятно. Потом из его камеры стало доноситься какое-то мычание. Мы с Валерой решили было поначалу, что Толе сунули кляп. Стали требовать от дежурного, чтобы тот вызвал ДПНК, вынули кляп и сняли наручники. Шум, гам, стук мисками по дверям камер. Степан Хмара и другие тоже требуют снять наручники с Толи. Бедный дежурный (уж конечно бедный, помогал ДПНК бить скованного Толю, устал небось), носится по коридору от одной камеры к другой, пытается утихомирить, звонит по нашему требованию в "надзорку". Мы ненадолго затихаем, слушаем, как там Толя. Из его камеры - снова какое-то мычание, теперь ясно, что это не кляп, это его рвет, просто выворачивает наизнанку.

- Эй, дежурный, Щеколдин, звоните ДПНК снова, врача немедленно, снять с Марченко наручники!
И снова все вверх дном, мисками, ногами, крышками от параши, чем попало - по дверям. Срабатывает сигнализация, как будто уже выломаны двери у камер, Щеколдин повис на телефоне.
- Товарищ младший лейтенант, врача требуют!
И снова мы.
- Ну-ка, Щеколдин, поглядите, что там у Марченко?
Еще одна передышка, я карабкаюсь по внутренней решетчатой двери в своей камере к отдушине вверху, через которую из коридора в камеру подводится свет, и уже сорванным голосом ору: "Толя, Толя!" Ну-ка, хором! Глухой не глухой, а докричимся! Нет, не отвечает. Все то же мычание. Не надо обладать большим воображением, чтобы представить, как он там валяется на полу в наручниках и не может унять рвоту. Потом мы узнаем, что все это время Толя был без сознания.

Наконец является ДПНК Волков. Это он бил Толю. Вместе с ним приходят медсестры. Суют Толе под нос нашатырь.
- Снимите наручники, - требуем мы.
- Надо снять, - шепчет сестра.
- Марченко, будете буянить? - вопрошает Волков.
- Я, мать вашу так, и не буянил, - хрипит через силу Толя.

Наручники, наконец, снимают. Теперь уже есть надежда мне докричаться до Толи.
- Знаешь, Сергеич, меня здорово поколотили, сейчас трудно говорить, давай потом, - отвечает он.

Если уж Толя говорит "здорово поколотили", так это значит действительно здорово. Да мы же и сами слышали. Потом я узнаю подробности, которых не мог видеть и не мог понять со слуха. Когда надевали наручники, с Толи слетели очки. Он нагнулся за ними, тут на него и кинулись. Бравые прапорщики Щеколдин и Расулов под командой офицера Волкова. Трое на одного, беззащитного, в наручниках. Когда повалили и ударили головой о табуретку, Толя потерял сознание. Пришел в себя только когда явились сестры. Это значит - не меньше чем через полчаса. Очнувшись, обнаружил, что ничего не видит. Зрение возвратилось лишь некоторое время спустя. Были и другие симптомы сотрясения мозга.

В этот день Толя не мог есть. На следующий кое-как попробовал, а на третий снова не смог. В один из этих дней появился начальник лагеря Осин с обходом. Все камеры открывались, со всеми он разговаривал, а когда подошел к Толиной, то лишь заглянул в глазок и отошел. "А, отдыхает, ну что же, пускай отдыхает, пускай..." "Отдыхать" в ШИЗО днем можно лишь одним способом, это значит, Толя просто валялся на голом полу. И сказал это начальник даже не издевательски (я, правда, думаю, что мысль так поиздеваться и не поместилась бы под фуражкой у нашего начальника, но это к слову). Сказано было действительно в порядке благодушия, потому что ведь ни спать в ШИЗО днем, ни даже просто лежать на полу не разрешается, и уж тем более когда проходит с обходом начальник. Конечно, лучше так поблагодушествовать, чем заниматься расследованием, которое необходимо в таком случае.

Через несколько дней появился хорошо известный нам районный прокурор с обычными своими вопросами о жалобах. Разумеется, что бы ему ни говорили, всегда права была администрация. Он также прошелся по камерам, зашел и к Марченко.

- Прокурор? - спросил Толя. - Да не смешите, нет у вас никаких прокуроров.

Я помню другой разговор Толи, тогда он тоже был по какому-то поводу в ШИЗО и что- то очень быстро у него стали опухать ноги, буквально через несколько дней. В тот раз на вопрос о жалобах, только не прокурора, а врача, Толя показал ему свои ноги.
- А, ну так это естественно, это от недостаточности питания.
- ............?

Ну, в самом деле, что ответишь на такое медицинское заключение. Тогда меня удивило, как долго в Толе держится такая трогательная человеческая наивность, несмотря на весь его тюремный опыт. Врач-то лагерный, чего еще от него ждать. Но, видимо, главное для Толи было, что врач, а уж потом добавка "лагерный".

С прокурором такой наивности и захочешь - не сохранишь.
- Прокурор? Да не смешите, нет у вас никаких прокуроров.

Вот и весь разговор.

Но, правда, не всегда Толя так разговаривал с прокуратурой. И это не свидетельство непоследовательности, Толя человек поразительной твердости и определенности взглядов, это одна из его характерных черт. Просто иной раз по обстановке заранее ясно, что разговор будет пустой, простая формальность, тогда и говорить нет никакого проку. В других же случаях почему бы не попробовать, может быть, этот разговор вынудит прокуратуру к каким-то действиям.

Через несколько месяцев, весной следующего года, в зону приехал прокурор Щербаненко из прокуратуры СССР. За четыре лагерных года я не знаю второго визита столь высокого начальства. В нашей зоне Щербаненко пожелал разговаривать только с тремя заключенными: с Толей, Валеркой и со мной. Мы тогда по-прежнему безвылазно сидели в ШИЗО, продолжали свою забастовку, а Толя находился в ПКТ. То есть ему жилось чуть лучше нашего. Нам этот визит прокурора живо напомнил главу из "Круга первого" под названием "Улыбка Будды". Конечно, такой суеты, как описывается там, при визите нашего высокого гостя не было, но все же. В голодный день нам вдруг принесли в ШИЗО по двойной порции ухи, то есть почти по целой порции для нормального человека. А когда мы, облизав ложки, с деланым непониманием спросили, почему это нас накормили в неурочный день, когда полагается только пять кусков хлеба, нам ответили следующее. Кормили нас де в прошлом месяце по четным числам, а дней в нем 31, так неудобно же в следующем месяце переходить на нечетные, тут и запутаться недолго. Конечно, за многие месяцы нашего с Валерой непрерывного сидения в ШИЗО на таком режиме кормления наши тюремщики побоялись запутаться только в этот раз.

Первым к Щербаненко вызвали Толю. Потом сразу же Валерку и следом меня. Рассказать друг другу, о чем был разговор с каждым, мы смогли только потом, когда все вернулись. Оказалось, что кроме специфически личных вопросов, Щербаненко спрашивал Валеру о том, как избивали Толю (его самого он тоже, конечно, спросил), а вот со мной об этом разговора не было.

Докричавшись до Толи, спрашиваем, чего ж он нам не крикнул сразу, не предупредил?
- А чего предупреждать, я и так знаю, что вы расскажете все как было, как слышали тогда.
Ну что тут делать, вот уж такой наш Толя. Пришлось мне смириться. Я написал для Щербаненко подробнейшее заявление о том, так били Толю, и отдал его на следующий день прямо из рук в руки. Скривился Щербаненко, да пришлось взять, куда ж тут денешься.

Последствия избиения оказались очень серьезными. И много месяцев спустя Толя жаловался на постоянные головные боли и боли в печени. Нет сомнений, что эти последствия были одной из причин его смерти через три года, а избивавшие его тюремшики - в числе непосредственных виновников. Вскоре лагерная судьба развела нас с Толей. Его отправили в тюрьму в Чистополь, меня оставили досиживать остаток срока на зоне. Незадолго до моего освобождения, в начале августа 1986 года, меня вдруг снова вызвал какой-то прокурор, проводивший, как я понял, служебное расследование. Он спрашивал об этом же случае избиения, кто был тогда из дежурных, да кто сидел в ШИЗО. Ага, раз так, тогда понятно. Значит, Толя там у себя в тюрьме продолжает добиваться разбора этого дела и наказания виновных. Значит, добивается этого так, что приходится с ним считаться. Рассказывая еще раз все в мельчайших подробностях, я заглянул между делом и в бумажку, которую прокурор держал перед собой. Там были записаны все фамилии. Все правильно: Волков, Щеколдин, Расулов.

Только выйдя из лагеря на ссылку, я узнал, что 4 августа 1986 года Толя начал в тюрьме голодовку, которая продолжалась несколько месяцев. Он голодал за наше освобождение, за освобождение политзаключенных. 8 декабря Толя погиб. К тому времени, как это теперь понятно, уже готовились освобождения многих. Наверное, они произошли бы и в том случае, если бы Толя остался в живых. Но до Толиной смерти были освобождены досрочно и без покаяния лишь Орлов, Ратушинская и моя жена, Татьяна Осипова, которой сняли остаток лагерного срока, оставив ссылку. Неизвестно, как долго бы еще раскручивалась медлительная советская бюрократическая машина. И вдруг Толя... Кто знает, насколько именно ускорил Толя этот процесс освобождения. Кому-то, может, на день, кому-то на месяц. Но сколько горя может вместиться в этот месяц или даже в этот день...

На нас с женой это отразилось прямо и непосредственно сразу. Конечно, и освободились мы из-за этого раньше, но и до того были события, хотя и не такие глобальные, но, несомненно, с Толиной смертью связанные. В ноябре еще нельзя было съездить из села Сущево, где мы отбывали ссылку, в Кострому даже за пуговицами, хотя в местном магазине не было никаких. А в конце декабря оказалось возможным поехать аж в Москву - нате, мол, поглядите на них, живые-здоровые.

Мы-то живые, мы-то здоровые. И на нас можно поглядеть, и мы можем поглядеть на других. Как бы хотелось с Толей повидаться, да вот не судьба. Столько лет прошло с его смерти, а все я скучаю по нему, как по живому. Да он и не воспринимается как мертвый. Думается о нем как о все еще сидящем, борющемся за нас за всех. И получившем за это свой новый срок.

Последний срок.


Благодарность насморку

Юра Гастев в свое время благодарил докторов Чейна и Стокса, без которых защита его, Юриной, диссертаци не могла бы состояться. Он вышел из лагеря после смерти Сталина, о котором в последних сводках говорили «дыхание Чейн-Стокса» (знатоки сказали «эти парни не подведут, сдохнет»).

Радио в ШИЗО не полагается, но дежурным скучно, и они вклучают репродуктор там, у себя. Так что мы миллион раз прослушали Пугачеву с ее миллионом алых роз. Но иной раз бывало и поинтересней.

Процедура продления срока ШИЗО была простая. Нас вызывали в дежурку, открывался сейф, на двери которого с внутренней стороны был наклеен портрет Андропова, доставался журнал, в который вносилась запись о продлении, и нас отправляли назад в камеру. Вот однажды Валера, пока там запись делали, и говорит, кивая на портрет:

«Картинку-то сменить скоро придется».
«А что такое?»
«Так ведь, передавали, насморк у него».

И в самом деле, проходит несколько дней, Пугачева на радио замолкает, а играют классику. Мы обсуждаем новость, а дежурный накручивает телефон на вахту:
«Я не виноват! Я им не говорил. Они сами узнали!»
 


У меня есть срок

 

 

- Знаешь, вот ты здесь надзирателем, я с другой стороны решетки, а ведь тебе на самом деле хуже...
- Это еще почему?
- Так мы оба в тюрьме, но у меня срок есть, а у тебя нет.

 

 

 

 


Выбор

 

 

Шел ноябрь 85-го. Еще не перестройка, кажется, но уже ускорение. Мне оставалось 9 месяцев до конца срока, я жил вполне комфортно в своем ПКТ. Тане добавили 2 года к пяти уже отсиженным, и она замерзала в ШИЗО уголовного лагеря. Я мог выбирать, оставить себе безукоризненность репутации или отдать это – последнее, что у меня было, – в обмен на хрупкую надежду ей помочь. Я выбрал.

Таня вышла на ссылку на 238 дней раньше.


С чего начинается родина

Они пришли к нам в ссылке и спросили: «Тогда уезжать не хотели - теперь поедете?». Мы сказали «ладно». Нам дали две недели на сборы.

Вот когда решение уже было принято, в село, где я работал кузнецом в колхозе, а Таня бухгалтером, нас приехала навестить ее тетя Лара. Мы гуляли. Тетя Лара была против нашего решения и отговаривала. Главный ее аргумент был:

«Ну как же вы родину покинете! Ведь тут так хорошо, так дышится свободно, такой запах родной! А-ах!»

Мимо прокатила телега с навозом.


Цветы жизни

Следователь Губинский, шантажировавший Таню возможностью иметь детей – отсутствие лечения, карцерный холод и голод – ошибся. У нас мальчик и девочка, Лиза и Денис. Они помнят его фамилию.

 

Источник: Грани.ру